Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А потом была еще одна ситуация. Собирались в поход, и надо было сброситься по семь рублей, а у Саши не было денег, и Люба внесла за него, сказав: "Отдашь, когда будут". Казалось бы, пустячный случай, а Саша растерялся, потому что в глазах Любы он еще раз прочел то, что она знает о его поступке.

Ночью к Любе прибежали родители Саши Еловина: "Что вы сделали с нашим мальчиком!" Люба молчала, а они требовали прекратить эксперименты над детьми, возмущались тем, что учительница в наше советское время разводит в школе религиозное мракобесие, бердяевщину и достоевщину. Люба не сдержалась, наговорила грубостей, и родители пообещали ей жаловаться дальше. С Сашей Люба стала еще ласковее, еще внимательнее стала к нему. Она признавалась в том, что не могла найти нужную ноту отношения к мальчику: "Как гляну на него, так чувствую, что мои глаза все равно его уличают, хотя и добрые слова проговариваю". А через неделю снова стало Саше плохо. Он, должно быть, мучился, не находил себе места, проклинал и себя, и Любу, и тот момент, когда он пошел в этот треклятый психологический кружок. И тогда-то и пригласил Любу Ким Августович Копыткин. Он сказал:

— Мы с вами так не договаривались. Почему вы преследуете Еловина? Ведь у вас же нет точных данных, что это было его письмо.

— Раз вы меня пригласили по этому поводу, значит, это все же было его письмо, — ответила Люба.

— Я бы на вашем месте вел себя поскромнее. Ваши последние Два занятия, посвященные теме предательств в революции, крайне подозрительны. Вы ниспровергаете социалистические идеалы, а это, мягко сказать, аполитично.

— Как это я ниспровергаю? Напротив, я утверждаю идеалы. Вы считаете, что подвергать критике сталинизм — значит наносить вред нашим идеалам?

Должно быть, Копыткин считал себя знатоком не только истории, но и всех сложных вариаций, грозящих возможному очернению идеалов.

— Смотрите, что получается, вы на своем последнем занятии и Ленина причислили к оппозиционерам,

— Не причисляла я Ленина к оппозиционерам.

— А я вам докажу, что причисляли. Вы подчеркивали в своем вступительном слове, что оппозиция свою платформу считала подлинно ленинской, а фракционером был Сталин. Оппозиционеры издали тогда "Тезисы большевиков-ленинцев (оппозиции) к XV съезду". Именно тогда, на октябрьском Пленуме, Зиновьев открыто причислил Ленина к оппозиционерам. Он сказал: "При нынешнем положении вещей нет других средств борьбы за линию Ленина, за выправление классовой линии партии, против нарушения дисциплины Сталиным, кроме тех средств, к которым мы прибегаем. Кому-нибудь надо же подставлять свою спину и бороться за исправление ошибок нынешнего руководства". Там же Каменев сказал: "Мы заявляем, что в какое бы положение ни поставила нас зарвавшаяся и потерявшая голову группа раскольников-сталинцев, мы будем отстаивать дело ленинской партии, ленинской революции октября 1917 года, ленинского Коминтерна — против оппортунистов, против раскольников, против могильщиков революции". В состав оппозиции входили многие старые революционеры, герои гражданской войны. Например, по делу о нелегальной типографии был арестован Мрачковский, один из руководителей борьбы с Колчаком. Они были искренне убеждены, что борются за идеалы революции. Основной огонь оппозиция сосредоточила на критике Сталина, обвиняя его во всех смертных грехах. Я не собираюсь полностью оправдывать Сталина, но там, где он прав, надо это прямо сказать. А прав он только в одном: он всегда защищал ленинские идеалы и никогда не юлил и не приспосабливался к изменяющимся обстоятельствам. А вы все исказили, изуродовали. Вы даже правильные выступления Бухарина, Томского, Рыкова и других потом оступившихся партийцев проанализировали как акты предательства. От этого-то вы не откажетесь?

— От этого я не откажусь, потому что в этом и состоит великая трагедия этих членов ЦК. Они стали поддерживать Сталина не потому, что были уверены в его правоте, а потому, что вступили в единоборство с Каменевым и Зиновьевым, то есть практически создали оппозицию против оппозиции. Они поступали безнравственно, и этого им не простит история.

— В корне неверно. Бухарин, Рыков, Томский и другие товарищи занимали в конце двадцатых годов правильную позицию. И готов это доказать вашими же текстами, которые вы использовали на заседании психологического клуба. — Копыткин раскрыл папку и стал читать: "Томский на Ленинградской областной конференции 15 ноября 1927 года говорил: "Все у оппозиции направлено на то, чтобы дискредитировать т. Сталина, чтобы оправдать свою беспринципную политику, чтобы все дело свести к одному лицу, чтобы посеять в партии сумятицу, чтобы изобразить дело так: в партии один человек со злой волей, мрачный злодей, а вокруг стада телят и баранов, которыми он руководит. Конечно, это неверно по отношению к Сталину, который никаким злодеем не является, которого мы десятки лет знает и с которым мы вместе работаем. Но затем мы считаем, что это ни капельки не похоже на нас, ЦК; я не знаю, вам лучше судить, но мы себя лично ни капельки не считаем похожими на то, чтобы тут какая бы то ни была личность нами руководила. И я это говорю от имени всех членов Политбюро, и думаю, что правильно выражу мнение большинства ЦК, во всяком случае всех здесь присутствующих членов ЦК, что мы служили и служить будем перед нашей партией, а перед вождями служить не будем. (Бурные аплодисменты.)… Сталин отметает личность. Сталин меньше всего хочет изображать вождя. И вы. ему причинили известную неприятность своим приветствием отдельно от ЦК, ибо он менее всего на это претендует… Оппозиция сводит к тому, чтобы изобразить Сталина мрачным злодеем, а членов ЦК и Политбюро прялками, которыми он руководит, а они его боятся. Нужно быть идиотом, чтобы этому поверить". А Рыков на X съезде КПУ 20 ноября 1927 года говорил: "Истинный смысл всей травли т. Сталина заключается в том, что оппозиция, во-первых, видит в нем одного из наиболее последовательных ленинцев и потому наиболее опасного своего противника, во-вторых, оппозиция из стратегических соображений, стремясь облегчить борьбу с партией, хочет замаскировать ее борьбой против одного из членов большинства, одного из лидеров партии".

Как видите, — продолжал Копыткин, — здесь четко раскрыт механизм борьбы с истинным ленинцем, каким был в те годы Иосиф Виссарионович Сталин. Здесь к тому же показано то, что никакого культа личности или вождизма в те годы не было. И надо быть, как выразился Томский, идиотом, чтобы этого не понимать.

— Идиоткой, — поправила я Копыткина. — Но это не так, Ким Августович. Я сравнила с ребятами последующие выступления Каменева, Рыкова, Бухарина, Зиновьева, Томского, где они в один голос славили Сталина, это было уже на XVII съезде партии, где Сталин объявил их всех разом предателями и двурушниками и сделал иные выводы: все они были все же замараны предательством и по отношению к партии, и по отношению к Ленину, и по отношению к самим себе. Меня интересовал только один момент: почему и при каких обстоятельствах человек предает идею, истину, дело всей своей жизни и самого себя? И этот вопрос взволновал и детей. И больше всех волновался Саша Еловин. Я со своей стороны старалась ему как-то помочь выпутаться из тех нравственных затруднений, в которые он попал.

Читая записки Любы, я размышлял тогда о том, как важно, чтобы самоанализ не превратился в самоцель, в самокопание, в никчемное самотерзание. Именно поэтому самоанализ и должен быть соединен с поиском и решением мировоззренческих задач, с активной деятельностью личности по совершенствованию самого себя и окружающего мира.

Здесь важно не ошибиться в самом изложении правды. Важно, чтобы правда была в одеждах крепости и красоты, была не глумливой и не суетливой, была праведной и мудрой. Интроспекция, может быть, одно из самых величайших достижений человеческой культуры. Из нее вышли Гомер и Шекспир, Достоевский и Толстой, Джойс и Сэлинджер, Булгаков и Платонов. Всматривающийся в себя перестает быть простым механистичным "я". Он должен на время своего психоанализа как бы поменяться местами со всем человечеством. Вобрать в себя всю прошлую культуру психологического синтеза, всю красочную мозаичность сегодняшних хитросплетений разума, таинственных изгибов души и человеческих откровений. И из этого всего надо создать призму, сквозь которую будут рассматриваться жизненные явления. Здесь я вижу некое правило, которое я бы назвал правилом мгновенного переноса методов анализа в сферу культуры. Второе правило я бы назвал правилом субъективной правды, где жестко обозначена именно субъективистская позиция "я", ринувшегося в водоворот человеческого полноводья. Оба правила диктуют рассматривать духовное как историческое, как результат и прошлых, и сегодняшних исканий, спрессованных в нечто целостное. Превратить себя в частичного человека — значит отрубить от себя прошлое, значит перекрыть кислород, поступающий из родников исторической правды непосредственно к нам в душу. Меня неумолимо гонит моя душа в прошлое, настаивает, требует знать, что было там, в семнадцатом, в тридцатом, в тридцать седьмом годах. Десятки раз перечитывал последнее слово подсудимого Бухарина, Николая Ивановича Бухарина, одного из лидеров партии, расстрелянного в 1938 году. Было время, когда мне казалось, как и многим, наверное, что это не он писал и говорил, это после смерти сфабриковали ему "Последнее слово" с полны признанием вины. Было время, когда мне казалось, что он во имя спасения любимой жены и сына пошел на такого рода признания. Были периоды, когда казалось, — что он под пытками уступил палачам. А теперь убежден: это он сам написал. Это он, загнанный в тупик (его не пытали), повинился перед будущим, ибо считал себя ответственным за все те невзгоды, которые постигли страну. "Но я считаю себя ответственным, — писал он, — за величайшее и чудовищное преступление перед социалистической родиной и всем международным пролетариатом. Я считаю себя и далее и политически, и юридически ответственным за вредительство, хотя лично не помню, чтобы я давал директивы о вредительстве… Я около трех месяцев запирался. Потом стал давать показания. Почему? Причина этому заключалась в том, что в тюрьме переоценил все свое прошлое. Ибо, когда спрашиваешь себя: если ты умрешь, во имя чего умрешь? И тогда представляется вдруг с поразительной яркостью абсолютно черная пустота. Нет ничего, во имя чего нужно было бы умирать, если бы захотел умереть, не раскаявшись".

30
{"b":"94351","o":1}