Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Контраст разительный — мы в спортивных костюмах, а Иван да Марья в зимних пальто.

Мы бежим. Впереди дорога. Ожидание красоты. Ожидание поэзии. Ожидание взросления. Ожидание любви. Ожидание новых надежд — это все в них. А от них ко мне переходит эта острота несказанных ожиданий.

И мы бежим.

— Плечи чуть назад. Посвободней. Дыхание! — это я девочкам говорю.

И им нравится расправлять плечи, выполнять мой совет. Нравится это дозволительное прикосновение учителя к недозволенному. У нас тысяча разных дел сегодня. Сразу после зарядки мы идем к нашим подшефным третьеклассникам, затем надо навестить больного Юру Савкова, потом ребята помогают друг другу по математике и русскому языку, затем, уже после уроков, идут на комбинат.

Чернов говорит об этом:

— Вот списки бригад на следующую декаду. Обо всем договорились с руководством комбината. Работать будут в две смены по три часа…

Я ничего не спрашиваю у Чернова, а он говорит и говорит, точно отвлекает меня от мрачных моих мыслей, и ребята следят за моим напряжением, а Чернов будто торопится выложить мне всю программу декады нашего содружества с деревообделочным комбинатом: намечено дать три концерта там же, прямо в цехе, место отличное, и сцена, и декорации, то, что нужно, фанера, доски в нашем распоряжении, ребята из цеха помогут. Я действительно забываю о кратком, но бурном разбирательстве, которое состоялось вчера в учительской и о котором, впрочем, тут же (и после никто и никогда не вспоминал) точно забыли. Не было! Ничего не было: ни заключенных, ни Светы Шафрановой с кульком бутербродов, ни самого разбирательства. И я не думал над тем, почему все это произошло так, почему забылось все, почему набросились на меня сразу все, а потом точно кто сказал им: «Не надо об этом. Нельзя об этом. Это надо похоронить в себе навсегда!»

И педагоги ко мне, я даже удивился, и оба завуча, и Иван Варфоломсевич, и Новиков, стали еще ласковее относиться: и на концерт на комбинат пришли (здесь все было хорошо), и посетили нас, когда мы в цехах работали, настоящим производительным трудом занимались, и восхищались:

— Надо же, Чернов Валерка сам, по доброй воле работает.

— А кто бы мог подумать, что Шафранова будет так трудиться!

И это все говорилось вслух, там же, в учительской, и спрашивали у меня: «Да как же вам удалось?»- «А не надоест ли детям?» — «Неужто по сто рублей заработают?»

И я отвечал на все вопросы, и только много лет спустя я расшифровал их выражения лиц, улыбки, участие.

Они со мной как с больным, какс ребенком. Впрочем, в это участие была вкраплена и их тревога, и их сознание вины передо мною, и ощущение надвигающихся перемен.

Это приближение перемен лучше всего ощущали дети. Они хотели говорить о прошлом, о будущем, а я запрещал говорить. Не принято. Точнее, в прошлом можно было искать только хорошее. В будущем — прекрасное. А в настоящем? Пожалуй, и я ориентировал детей на положительное отношение ко всем людям. Я и к Марье, и к добродушному Ивану Варфоломеевичу отношусь с любовью, доверительно. Мне жалко их: не по своей воле они ходят по моим пятам, выкладываются. Я вижу, как они ежатся от холода, как им неловко оттого, что ощущают они неприглядную омерзительность своей роли, как они, будто посрамленные, уходят прочь.

— Шпионят, — это Черя сказал им в спину.

— Не смей так говорить, — это я.

— А что, неправда?

— Не твое дело, — это скова я.

— Почему так жизнь устроена? — это Саша.

— Жизнь прекрасно устроена, — это снова я.

— Вам так надо говорить? — это Алик.

— Конечно, мне за это деньги платят. А если бы не платилн, — я бы говорил: «Черт знает что, а не жизнь».

— Хмы, — это мальчики. Все разом.

— А почему вы с нами возитесь?

— А я не вожусь. Это вы со мной возитесь, — мой ответ.

— Как это?

— Очень просто. Если бы не вы, я б умер. Лицо вспыхивает у Светы, а затем румянец переходит к Оле.

— Значит, мы вас спасаем?

— Конечно, и за это вам надо доплачивать из моей зарплаты. С северными, разумеется.

— Лучше из зарплаты Марьи и Ивана, — это Черя.

— Не смей так говорить… — это я, И Свете: — Света, накинь пальто.

— Жарко, не могу.

— Я кому сказал!

Света смотрит на меня, как иной раз смотрит мать на своего ребенка. И нежность, и улыбка, и игра в строгости.

И я вижу, что у Светы сегодня появилось что-то такое, чего не было ни вчера, ни позавчера. Появилось что-то такое, что выше и сильнее всего на свете, по крайней мере у женщин, одухотворенность: у этой девочки засветилась не просто весна, в ней засветилась та спокойная, жизнелюбивая страсть, которая будет ей верным, долготерпящим и милосердным другом на многие годы потом.

И когда еще двадцать лет пройдет, Света мне скажет: «Без этого я была бы другой».

И я был другим. И я хотел утверждать доброе и светлое в этой жизни, потому что. чужд был мне нигилизм, зряшное отрицательство никогда я не принимал. Рационализм Сальери — дело тупиковое. «Все говорят: нет правды на земле, но правды нет — и выше» — эта формула не для меня. К моей душе прилип совершенный образ весны, которая отсвечивает сейчас и в глазах Светы Шафрановой, и в глазах Оли Бреттер, и в глазах Чери и Саши Надбавцева.

И этот прекрасный свет согревает меня, будто приближаюсь я к свиданию с моей единственной любовью, приближаюсь к той тайне, которая дает мне силы. А потому и иные формулы соединяют меня с этим прекрасным миром, с моими детьми:

И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь…

Самые прекрасные слова на уроке могут выполнять лишь дежурную, формальную роль — работать на оценку, на бездуховное прохождение, материала. Настоящая педагогика урока начинается там, где от школьной обязательности отслаивается и западает в душу подлинная духовность. Когда нешкольное состояние души рождает в каждом, пусть еще слабенького, кого-то третьего. Талант, мужество, гражданский поступок, человечность — вот какой он в детях, этот некто третий. А потом он может вырасти в каждом до исполина. Вот для чего в школе нужна любовь. Без любви пушкинских учителей — Куницына, Энгельгардта, Малиновского — не было бы ни Пушкина, ни его друзей — Пущина, Дельвига, Кюхельбекера. Только великая любовь и великое, страдание могут подвигнуть человека к свершению подвига. Не мельчить. Не размениваться на мелочи. Всю жизнь думать о главном шаге своем, о главной цели своей жизни.

Мимо нас проехала машина. Это Новиков. Черя сплясал ей вслед:

— Калинка, малинка моя, в саду ягода-малинка моя.

— Не смей, — сказал я.

7

Коварный замысел Новикова, должно быть, осуществился. В один день, а может быть в два, все вдруг вокруг меня изменилось. Силой неслыханной волны меня сбросило с моего цицероновского гребня, швырнуло оземь с такой небрежной, жестокостью, что едва я сумел опомниться.

Первым кинулся на меня с враждой Рубинский. Он принес мне книгу, которую я ему на день рождения подарил. Хорошая книга про искусство Италии, дорогая книга, и ему очень понравилась, так вот он эту книгу мне бац на стол, перед самым носом.

— Мне эта книга не нужна, — сказал он.

Сказал и вышел, не глядя в мою сторону. Я удивился.

Вечером я зачем-то забежал к Екатерине Ивановне.

— Мы уходим, — сказала она. И дверь захлопнулась перед моим носом.

В этот же день, чтобы испытать, что же произошло, я отправился к Вольновой. Когда я проходил мимо дома, увидел ее лицо: занавеска чуть-чуть была приоткрыта. Я еще ей помахал ручкой, и она, я это точно видел, закусила нижнюю губу.

На мои звонки никто не ответил. Я стал стучать. За дверью свирепо лаяла собака. Но дверь так никто и не открыл.

На следующий день я встретился с судмедэкспертом Толей Розднянским. И он смотрел на меня удивленными глазами.

Я метался, не до конца понимая, что же произошло. Догадывался. Ощущал омерзительный смысл моей новой тайны. Теперь Новиков открыто смеялся мне в лицо.

39
{"b":"94309","o":1}