11
Во что бы то ни стало избавиться от гадостной липкости, которую я ощущал физически. Лес, только лес. Там я мог очиститься. Там я мог напиться живой влагой чистоты. Навьючив на себя лодку, рюкзак, ружье, я кинулся к Печоре. Она разлилась. Ей не было ни конца ни краю.
Когда я добрался к тем местам, где обычно располагались охотники, стало смеркаться. Пока я накачивал надувную лодку, стало совсем темно. Я оттолкнулся от берега. Понесло по течению. Впереди были не то кусты, не то верхушки потопленных деревьев. На них я и пошел. Пристроился у кустов. Попытался достать дно. Не тут-то было. Выбросив подсадных, я стал ждать. Утки пошли как-то неожиданно, разом. И пальба открылась со всех сторон.
Оттого что пальба была кругом, становилось еще темнее. Слепило в глазах. Палили и вверх, и вниз. Грохот был такой сильный и путаный, что совсем непонятно было, откуда и куда стреляют. Настоящий фронт.
Что-то черное, бешено-стремительное проносилось то и дело над головой, шлепалось в воду, и тотчас на месте черных всплесков обозначалась дробовая россыпь. Утки кувыркались, точно и не замечая этой смертельной россыпи, а дробовики со всех сторон палили, пока стайка вновь не взмывала вверх и не плюхалась где-то совсем рядом, откуда снова шли огненные снопы, раздавались крики, посвистывание и покрякивание, не поймешь: то ли живые утки-чирки свистят, то ли опытные и неопытные охотники зазывают к себе любвеобильных самочек.
Около часа я наблюдал за этой пальбой в надежде, что и к моим подсадным плюхнется стайка. Ожидание было столь томительным и ознобно-горячим, что не думалось ни о чем, кроме как о самом неожиданном и самом счастливом исходе: стая снизойдет до моих подсадных. Так оно и получилось. Вдруг утки выпрямили свои свистящий линии и ринулись в мою сторону. И вдогонку им пошла пальба. Кто-то бешено орал мне. О чем кричал этот сумасшедший, я не знал. Мое дело перезаряжать и палить, потому что настал мой долгожданный черед. И утки, точно сговорившись, продолжали лететь в мою сторону, и выстрелы тоже повернулись в мою сторону, и весь фронт теперь стрелял в меня, норовя попасть в моих уток. Я чувствовал всю несправедливость происходящего, но замедлять действие никак нельзя было. Надо опережать выстрелы других, и я вытаскивал и вытаскивал из патронташа, совал в стволы и палил, и что-то, это уж точно, я знаю, падало и барахталось, должно быть, подранки, рядом в черной воде.
Изредка сознание испуганно шевелилось, оттого что чужие дробинки совсем рядом булькались и глухо ударяли в мою резиновую лодку. Сознание лихорадочно просчитывало расстояние от моей резиновой лодочки до берега — метров сто. А пальба становилась все яростнее и противостоящий противник становился все злее и злее, дробь не только долетала до моей лодчонки, но и перелетала.
И вдруг я услышал ровное шипение моей лодочки. Я руками стал прощупывать резиновый, пока что тугой рулон борта.
Мне как-то сразу ни к чему стали летающие черные точки над головой, и ружье мое ни к чему. Только бы найти дырку, чтобы чем-то ее залепить. А чем? И какая она, эта дырка? Наконец я нашел пробоины. Их было три. Там, где были пробоины, борт оказался мягким и податливым. Я схватил весла и стал что есть силы грести. Соображение подсказало, что надо держать курс не к берегу, туда мне не доплыть, а к ближней деревянной лодке.
— Куда прешь! — заорали мне вдруг. — Не видишь, подсадные.
— Тону, — ответил я срывающимся голосом. Я ухватился за кустарник, а ветки, точно живые, вытягивались, точно у них не было основания. Я уже барахтался в ледяной воде.
— Держись! — кричал мне кто-то. Обжигающая вода хлестала по лицу. Голос того, кто кричал, показался мне знакомым.
— Бесподобно, — сказал капитан, ибо голос принадлежал именно ему. — Вот так встреча. А ну, Сергей, помоги.
Утки меня уже не интересовали. Вообще ничего не интересовало.
На берегу разожгли костер, и мне велено было раздеться догола, что я и сделал. На спину мне накинули жаркую фуфайку, от костра шел такой крутой жар, что я быстро согрелся и окончательно пришел в себя.
На кольях была развешана моя одежда. Меня поразила та быстрота, с которой высохла моя одежда.
Сергей, должно быть, подчиненный капитана, отпросился поохотиться. Мы сидели у костра, и очень скоро наш разговор принял совершенно неожиданный оборот.
— У меня есть кое-какие новости для вас, — проговорил капитан, подбрасывая в огонь сосновые ветки. — Оказывается, вы Веласкесом давно интересуетесь.
— Я? Веласкесом?
— Вы, разумеется. Это уж неоспоримо. Помните: «девятнадцатого февраля, девяносто лет спустя после отмены крепостного права, я с моим товарищем…»
— Господи, вы и это знаете. Ну и что? Действительно, так, шутки ради, я начал свою объяснительную записку. Кстати, тогда я был нетрезв, и мало ли что я там наплел.
— А я не о том. Напротив, это крайне интересно. Кто еще способен на шутки, когда дело пахло керосином.
— Не так уж керосином.
— И все же могло последовать наказание. — И почему не последовало?
— Я думаю, что вам это известно. — Никак неизвестно.
— Ну положим, что неизвестно. Ну, а Веласкес тоже не припоминается?
— Абсолютно никак не могу увязать.
— И Венера с зеркалом не припоминается?
— Блодов?
— Ну-ну. Припомните-ка.
— Был у меня приятель. Он дружил с одним художником. И тот написал свою подругу….
— В образе Венеры с зеркалом?
— Будто так.
— Вы видели эту картину?
— Никогда в жизни.
— И ваш приятель увлекался Веласкесом?
— Да, он работал над Веласкесом. Может быть, курсовая у него была по испанской живописи.
— И с ним вы не знакомы?
— С Вершиным?
— Но я никак не думал, что этот умерший Вершин тот самый Вершин. Выходит, что Морозова и есть?…
— Выходит, так. Но вы все же оденьтесь. Оденьтесь как положено. И вам надо спешить домой. Горячий чай с медом. Не помешает еще грамм сто спирту добавить. А какие отношения были у Вершина с Блодовым?
— Знаю, что они крепко поссорились…
— И вскоре Вершина посадили?
— Вот этого я не знал, — солгал почему-то я.
— Ну зачем же так? Это вам было известно. И очень даже известно, поскольку вы общались с вашими друзьями, которые об этой истории не могли не рассказать вам.
— Ну, положим, — согласился я.
— А теперь скажите. Это в ваших интересах. И это совершенно установлено. Вы провели ночь в комнате Морозовой 19 февраля этого года. В ночь ее смерти.
— Вы что, капитан? С ума сошли?
— Это установлено, — спокойно проговорил капитан. — Есть вещественные доказательства…
— Чепуха! Ложь!
— Вы не суетитесь. Я и сам чувствую, что здесь что-то неладное, нам еще придется с вами на эту тему поговорить.
Мне было совсем не по себе. Была какая-то сплошная неясность, но в этой сплошной неясности билась вроде бы свежая и острая догадка.
— А при чем здесь Блодов? Я, кстати, телеграмму от него получил. Собирается ко мне приехать.
— Прекрасно. Его что-то интересует? — Он ваш близкий друг?
— Я его считаю близким другом. А он меня, наверное, никогда не считал другом.
— Вы это чувствовали, или он вам об этом сам говорил?
— Ну кто об этом говорит? Ему нужна была в свое время преданная душа. Вот я и был такой душой.
— Вы это очень хорошо сказали. Преданная душа. Это бесподобно и искренне сказано, — снова. употребил эти свои любимые выражения капитан.
— Так какие вещественные доказательства оставлены мною в номере Морозовой? В номере, в котором я никогда не был.
Капитан пропустил мой вопрос. Как ни в чем не бывало он пошевелил дровишки в костре. Я наблюдал за ним и лихорадочно соображал: что ему от меня надо? Куда он клонит?
Капитан между тем обратился ко мне с вопросом:
— А вы не чувствуете, что у нас с вами много общего?
— В чем же это общее?
— А в том хотя бы, что оба мы нацелены были на работу в области искусства, а работаем в одинаковых сферах.