Стукач. Я не знал этого отвратительного слова.
Не любил я вообще жаргона. Еще как-то переносил нецензурность — там хоть первородность была. А слова, перекрученные, вторичные, в которых изъят, отчужден первозданный смысл, внушали чувство нечистоплотности. Одно дело — первородная грязь с огородной грядки. Она чистая. И другое дело — грязь мусорной ямы, где зловония, гадостность, удушающая мерзость отдает разложением. Такое ощущение было у меня от слова «стукач». И касательства оно ко мне не имело. Так мне казалось до определенного времени.
И случилось это не сразу. А начало было положено в одно из таких тихих утр, когда в мою комнату постучали.
Человек в шапке и в пальто пристально смотрел на меня. В пристальности были и уважительность и доверие. А я всматривался в него, чувствуя что-то неладное. Лихорадочно всматривался, чтобы найти какую-либо деталь, чтобы понять что-то. Такой деталью оказался краешек кителя с кантом. Мой взгляд перебросился вниз: ну да, сапоги.
— Что вы хотели?
— Можно войти на секунду?
— Входите.
— Прекрасно. Вы не беспокойтесь. Я из ЖЗЛ.
— Мне нечего беспокоиться.
— Вам необходимо, если у вас найдется времечко, прийти по этому адресу. Второй этаж, комната пятьдесят семь.
— Это что, опять насчет Морозовой? Я же все объяснил.
— Не знаю. Я выполняю чисто посредническую роль. Не забудьте, завтра в восемнадцать тридцать.
На следующий день, озираясь по сторонам, я нырнул в подъезд двухэтажного дома. Снаружи я обратил внимание, что окна правой стороны дома зарешечены, а левой — украшены занавесками и цветочками. На крохотной вывеске, впрочем весьма аккуратной, совсем новенькой, золотыми буквами было выведено- ЖЗЛ. Пятьдесят седьмая комната находилась с левой стороны.
— Пожалуйста, — сказал человек в штатском.
Этого молодого человека лет тридцати я уже однажды видел, и тогда он был в железнодорожной шинели с капитанскими погонами. Я еще спросил: «Новенький?», а Рубинский мне ответил: «Сейчас, с этой реабилитацией, сюда повалило столько новеньких». — «Кто же этот капитан? — спросил я. — Что-то лицо больно знакомое». — «Из железнодорожной прокуратуры, должно быть», — ответил мне Рубинский. А я спросил еще: «А что, есть и такая?» А мне ответил Чаркин: «Б Греции все есть…» Я еще подумал, что за глупость совать всюду эту Грецию. Как бы то ни было, а этот человек в моем сознании зафиксировался не как инспектор, каким он, по всей вероятности, и был, а как капитан определенного ведомства, которое разбирало всякие сложные житейские дела, мнимые и настоящие преступления и, разумеется, все, что связано было с реабилитацией. А так как в те времена о ведомствах такого рода не принято было говорить вслух, то и о капитане, то есть об этом инспекторе больше ни у кого не спрашивал, а про себя всегда называл этого человека капитаном.
Итак, человек в штатском приподнялся и предложил мне раздеться. Я снял пальто и сел напротив. Очевидно, на лице моем было некоторое беспокойство, хотя я и улыбался.
Я, конечно, как мне казалось, понимал, куда я попал. Сюда не чаи приглашают гонять. Для проформы так назвали этот дом — Жизнь Замечательных Людей. Тоже мне конспираторы! Раньше он по-другому назывался. Тоже три буквы, но совсем другие.
Настоящий страх шел от этих домов. Этот страх рос вместе со мной. Я мог возмущаться, фанфарониться: никого не боюсь, мне плевать! А страх, некто четвертый, я о нем потом расскажу, сидел во мне спокойно, прочно, он проживал во мне свою защищенную жизнь — Жизнь Замечательных Людей.
Я улыбался, а губа предательски уходила несколько в другую сторону. Кончики губ будто ослушивались, точно ими за ниточки подергивал некто четвертый.
Наконец десятым чувством я осознал, что мне неуместно улыбаться. И я мгновенно проглотил улыбку. И от этой торопливости тоже что-то нескладное получилось, отчего некто четвертый сладко расхохотался внутри.
Я поразился: этот сидящий во мне некто из пятой колонны был заодно с ними. Он жил во мне. И предавал меня. Хозяйничал и распоряжался. Он был цензором и стражником. Он был моим домашним, тайным, коварным, независимым, совершенно автономным полицмейстером. Теперь в этой просторной светлой комнате — два стола, один к другому, зеленое суконце, чернильные приборы, портрет ратоборца, открытая форточка, два сейфа с большими номерами на боковой стороне, пол выщербленный, лампы настольные — в этой небытовой, нетипично канцелярской комнате мой некто четвертый почувствовал себя как рыба в воде. Сначала он выпрыгнул из меня, на одной ножке поскакал, попрыгал на сейфе, а потом стал раскачиваться, как это делают детишки, когда перед прыжком размахивают руками, и сиганул на мои вихры, отчего волосы зашевелились до самых корней. Он нагло отбивал чечетку, отчего мне было щекотно, и, очевидно, сидящий напротив капитан видел этого легализовавшегося стражника и подмигивал. ему. А мне не видно, что же отвечал ему мой тайный, жезеэловец. Я сделал попытку согнать моего стражника с головы, даже рукой провел по волосам, а он изогнулся и выскочил меж пальцами. Я повторил попытку, а он спрыгнул с головы и стал корчить рожи откуда-то с угла форточки. Самый раз бы мне под каким-нибудь предлогом резко двинуть форточку, дескать, дует, простужен, да не тут-то было, раскусил он мои планы, оттолкнулся от форточки, отчего она качнулась, и прыгнул к потолку, ухватился по-обезьяньи за провода и повис так, точно собирался плюнуть в мою сторону.
— Вам не надует? Можно закрыть форточку….
— Нет. Нет. Я закален, — ответил я.
Какой смысл захлопывать форточку, если этот мой сожитель качается на проводах. Другое дело бы залезть на стол да оттуда попытаться его схватить, но что скажет, капитан, который и так рассматривает меня с некоторым удивлением.
И вдруг во мне что-то заклокотало. Вдруг набралась неожиданно та ослепительная сила буйного негодования, которая была замешена на ненависти, на яростной силе оправдательного поиска.
— Никаких свидетельских показаний я давать не буду! Я уже говорил в прошлый раз… — так я и отрезал, чем обозлил того четвертого, который слетел с проводов и успел-таки, мерзацец, плюнул мне в левый глаз.
Мне несколько стало неловко за его резкую выходку.
— Странно, — сказал капитан. — Люди не имеют представления о нашей работе и полагают, что раз их сюда пригласили, значит, намерены в чем-то обвинить…
Он встал и зашагал по комнате. Его лицо стало огорченным. Он даже заметил, что здесь в работе он сталкивался с разными реакциями людей: одни кидались в оправдания, другие резко дерзили, их еще ни о чем не спрашивали, а они уже несли всякую чушь; не имеете права, я член такой-то партии, столько-то лет работал, был на выборных должностях, кровь проливал, нервы изнашивал. Господи, чего только не несут здесь люди, еще не зная, о чем их будут спрашивать. Вот был случай: пригласили как-то одного счетовода, так, для справочки пригласили. А его как бросило в истерику: «Пощадите, дети у меня, дочка беременная, внука жду, все отдам, только оставьте на свободе. Это не я, а Семыкин прикарманил казенные деньги». Вот и пришлось нам в другие учреждения передавать дело счетовода. У нас каждый человек замечателен. Потому и называется наше учреждение, как вы заметили, по-новому. Вы ведь тоже по-своему замечательный человек.
— Узкая серия человеческих типов, — пробормотал я.
— Как вы сказали? Узкая серия?
— Это слова Макаренко. Он говорил, что нам не нужна узкая серия человеческих типов, нам нужны творческие люди.
— Именно замечательные люди. Поэтому их жизнь нас и интересует. А вы в долгу перед нами. Вы должны были зайти к нам по делу Морозовой.
— Я все сказал вашему человеку.
— Ну, положим, не все.
— Дело в том, что у вас с Морозовой есть не только общие знакомые…
— У меня?
— Так случилось, что все, что коснулось сейчас вас, когда-то коснулось и меня, но об этом потом. Я могу назвать этих знакомых. Тут нет секретов, Тарабрин. Бреттеры. Солодовникова. Пока хватит?