– Ладно тебе… Слышишь, звонят.
Они прешли в зал. Театральный шум, похожий на шум морской раковины, заполнял все пространство от покатого, обтянутого серым сукном пола до повапленных приютским колером изгибов балкона и постных узоров плохо оштукатуренного потолка.
– Сейчас я тебе покажу кресло Станиславского! – сказала Тата.
Знаменитое кресло в среднем проходе ничем не отличалось от других кресел. Но Тата села на это кресло с таким видом, будто через нее сейчас пропустят электрический ток.
Митя поморщился. Ему претила хитроватая скромность медной таблички, на которой была вырезана фамилия великого режиссера.
Других достопримечательностей в театре не было, и они пошли искать свой ряд. Митя как в воду глядел – места были заняты. С краю сидел молодой, совершенно лысый человек. Рядом, видимо, его приятель.
– Простите, товарищи, – сказала Тата. – Это четвертый ряд?
– Четвертый. – Лысый взглянул на нее, не поворачивая головы.
– Это наши места. Будьте добры.
– Ступайте к администратору.
– Зачем к администратору? У нас билеты… Митя, покажи товарищам. Вот, пожалуйста. Двадцать второе, двадцать третье. Места следует занимать согласно взятым билетам.
Все так же, не поворачивая головы, лысый осмотрел Татины бретельки и повторил:
– Ступайте к администратору.
– Слушай, друг, – сказал Митя. – Мотай отсюда добром. А то за нос вытяну.
Исполнить это намерение ему помешал клетчатый толстячок. Он коршуном подлетел к месту происшествия и стал теснить Тату и Митю тугим животиком, маскируя свои, в общем-то, насильственные действия вежливой словесной трухой:
– Прошу… сюда, пожалуйста… окажите любезность… осторожно, ступенька… все, молодой человек, в порядке, в полном порядочке, не сюда, пожалуйста… окажите любезность… исключительные места, замечательный угол зрения…
Митя думал, что их выгоняют за прозрачную блузку, и не очень сопротивлялся…
Они оказались не единственными несчастливцами. Через минуту администратор привел новую пару: комкора и его супругу. Военный сердился, звенел шпорой и требовал Станиславского. Затравленный администратор поднялся на цыпочки и зашептал комкору в волосатое ухо. Подвижные, как у сеттера, брови командира встали домиком, он замолчал и сел, куда велено. Супруга начала было ворчать. Он скомандовал «Сидеть!», и инцидент был исчерпан.
– Смотри, смотри, Митя! – воскликнула Тата.
Снизу, из середины партера, махал программкой Гоша. Она с помощью пальчиков попыталась назначить ему в антракте встречу. Между тем свет гас. Шум утихал. Изуродованная складками, белая птица на занавесе осветилась. Раздался медный удар, и занавес, заметая пыль, стал раздвигаться. Открылась уютная гостиная: колонны, диванчик, закиданный думками ручной работы, камин. Бронзовые часы заиграли менуэт.
– Ни черта не видать, – проворчал Митя и замер. Его руку накрыла лишенная
веса Татина рука.
Он покосился: может, это так просто, по ошибке? Серые глаза Таты внимательно глядели на сцену, а губы явственно шепнули:
– Не сердись. Хорошо?
Словно теплая волна окатила Митю. Он сжал ее пальцы так, что узенькая кисть свернулась трубочкой, и твердо решил, как только кончится представление, отвесить лысому что положено.
– Больно, – нежно шепнула Тата.
Он закрыл глаза, опустил руку на ее бедро. За тонкой юбкой угадывалась резинка. Он провел рукой повыше, пониже. Нога была литая, как у памятника. Тата следила за пьесой внимательно, а милые беспомощные пальчики поглаживали и поглаживали Митину руку.
На момент она замерла, отняла пальцы. Митя насторожился: не слишком ли он развольничался?
– Смотри! – шепнула она. – Алла Константиновна! Ну да, она? Представляешь?
Что было в этом удивительного, Митя не понимал и не хотел понимать. Его кольнуло, что в такую минуту Тату может занимать какая-то Алла Константиновна. Он попытался сосредоточиться: на сцене красивый белогвардеец орал, что в Москве едят кошек, пил настоящий горячий кофе (из чашек шел пар) и ругал большевиков.
Половинки занавеса важно пошли друг на друга. В зале зажегся свет. Митя отдернул руку и стал хлопать. Похлопав столько же, сколько все, они вышли в коридор, закруглявшийся влево, и стали гулять в длинной очереди. Тата молчала, но молчала как-то особенно, словно ждала чего-то. А Мите было совестно. И чем дольше тянулось молчание, тем труднее становилось его нарушить.
– Огонь в камине фальшивый, – сказал наконец Митя. – На понт берут, тряпки раздувают.
– Может быть, – ответила Тата. – Здесь страшно строгие правила пожарной безопасности.
И снова потянулось нелепое молчание… В толпе мелькнула долговязая фигура Гоши. Тата подозвала его и жадно затараторила: в программе указана Соколова, а играет Алла Константиновна. Замена, видимо, произошла в последнюю минуту, иначе в программках было бы сделано исправление. Наверное, с Соколовой что-нибудь случилось.
– С Соколовой ничего не случилось, – Гоша загадочно улыбнулся. – Она в добром здравии. А вот Алла Константиновна осмелилась не вовремя грипповать… Ее вынули из постели и заставили целоваться с Прудкиным. Теперь загриппует Прудкин…
– И откуда тебе все известно?
– Я здесь свой. Разнюхали о моей повести. Завлит предложил сделать пьесу о Метрострое. Соблазнили авансом. Чем черт не шутит, вдруг в драме-то я и найду себя!
Гоша стал растолковывать Тате, как надо писать драму, а Митя стоял между ними третьим лишним.
– Моя мысль – соединить греческую трагедию с модерном – вызвала форменный фурор, – болтал Гоша. – Зацеловали. Тут у них архиерейские обычаи. Все целуются. По любому поводу. Я еще ничего не написал, а уже целуют. Контрамарки, пропуска – будьте любезны. Мест нет – в особенную ложу пожалуйте…
– А почему сегодня не в особенной? – не удержался Митя.
– По той же причине, по какой сегодня играет Тарасова, а не Соколова, – ответил Гоша и круто свернул на другую тему. – Вы видели горельеф Голубкиной? У главного входа, под козырьком? Полюбуйтесь обязательно. Называется «Волна». Шедевр. Сочная, рыхлая лепка…
– Давай смоемся, – тихо предложил Митя.