Песня называлась «Погребенные небеса». Выстраданные слова, положенные на красивую, мелодичную музыку, один благочестивый критик заклеймил как едва ль не святотатство. Он разглагольствовал о Люцифере, о мятежном ангеле, который в адовой тьме оплакивает сам себя и последствия своей вины, состоящей не столько в том, что он восстал на Бога, сколько в том, что имел дерзость думать.
Слушая эту музыку и эти слова, Морин задумалась: что же творится в душе их создателя?
Не странно ли, что в этот самый день,
Когда весь свет померк, весь мир поник,
Когда на солнце набежала тень,
Туманя вечности безмолвный лик,
Пришлось мне в перепадах настроений
Сменить законы вечных заблуждений.
Не странно ли, что лучшему из лучших
Вдруг выпало, вселенную кляня
И положась на Бога, как на случай,
Сказать: «Нет, небеса не для меня».
За жизнь цепляясь из последних сил,
Я мрак в душе на милость заменил.
В припеве к завораживающей хрипотце Коннора Слейва присоединился чистый, как хрусталь, голос певицы, что вышла из полутьмы и разделила с ним свет и внимание зала. Два абсолютно разных голоса и по тембру, и по окраске неожиданно слились в один, стали неразрывны, как свет и тень, как гордость и сожаление, как осознанный выбор и неотвратимость судьбы, как все то, о чем они пели.
В земном аду, средь суетливых дел,
Растратил я небесный свой удел,
И ангел мой навеки улетел.
Выплескивая свою боль, два голоса врачевали чужую.
Морин посетило необъяснимое чувство, которого она тут же устыдилась. Ее вдруг кольнула ревность к этой сладкоголосой певице, ставшей частью музыки и жизни человека на сцене с таким восторгом и самоотречением, какого не сыграешь на публику.
Миг необоснованной ревности был проглочен, как горькое лекарство, едва Слейв закончил песню и положил на плечо скрипку. В мгновение ока певца не стало, то есть физически он был там, перед всеми, но душа его явно была где-то далеко, в параллельном мире, и оставила открытый проем, чтобы, кто пожелает, мог последовать за ним туда. Быть может, под влиянием только что услышанной песни и его огромного таланта Морин сказала себе, что если змей-искуситель не выдумка, то вот он, играет перед ней на скрипке. На всем протяжении концерта она так и не смогла стряхнуть с себя неизъяснимое очарование этого вездесущего артиста. Казалось, он сидел в публике, слушая себя, и был в оркестре, аккомпанируя себе, и увлекал за собой всех в антимир, и в то же время не был нигде и ни с кем.
Потом она наблюдала, как он принимает заслуженные аплодисменты, и по выражению его лица догадалась, что работа его не окончена, а только начинается. Ей стало совершенно ясно, что работой для него является повседневная жизнь, а настоящей жизнью – несколько часов музыки, украденных у снисходительного света рампы.
Но магия, как и все в этом мире, окончилась с падением занавеса. Зажегся обыденный свет, и публика освободилась от коллективного гипноза; каждому зрителю вернули его душу, которую он или она запрятали под пиджаки, галстуки и вечерние платья.
Марта с торжествующим видом повернулась к ней.
– Ну, что я тебе говорила? Хорош, верно?
– Бесподобен.
– Это еще не все. У меня маленький сюрприз. Я потому тебя и вытащила. Угадай, где мы будем ужинать?
– Марта, я лучше…
Марта перебила ее тоном, каким изрекают самоочевидные истины:
– Ну да, где же еще? У твоего отца один из лучших ресторанов в Риме, если не во всей Италии. Он известен даже в Нью-Йорке. Ты моя лучшая подруга, в силу необыкновенного расположения звезд мне удалось тебя вытащить. И куда, по-твоему, я могу повести американского гения, во всех смыслах изголодавшегося по старушке Европе?
Марта опять не пожелала слушать возражений и взяла организацию ужина в свои железные руки.
Они дождались за кулисами, пока Коннор разгримируется и переоденется, и, представив друг другу, Марта повела их к темной «ланче», ожидавшей у служебного входа. В машине она села рядом с водителем, оставив Морин и Коннора в полутьме заднего сиденья. Они начали знакомиться и разговаривать, еще пока ехали в плотном римском потоке машин в ресторан ее отца, на улицу Гракхов.
– Как ты хорошо говоришь по-английски. Лучше, чем я.
– Моя мать родом из Нью-Йорка.
– Как ей повезло. Иметь такую дочь да еще жить в Риме.
– Уже нет. Ни в том, ни в другом. Она развелась с отцом и вернулась в Штаты.
Марта примешала к разговору свой фольклорный английский из римского предместья:
– Возможно, ты ее знаешь. Она очень известный адвокат. Мэри Энн Левалье.
Коннор повернулся к ней; лицо оставалось в тени, зато голос набрал силу.
– Та самая Мэри Энн Левалье?
– Да, та самая.
По лаконичному ответу Коннор понял, что эту тему лучше оставить. Он чуть приоткрыл окошко, словно чтобы выпустить вон возникшую меж ними неловкость. И Морин по достоинству оценила его деликатность. У нее уже были знакомства в музыкальных кругах, но ни к одному из них она не чувствовала такого притяжения. Ей всякий раз приходилось убеждаться, что эти люди далеко не так велики, как их музыка.
– Ну, про меня, я думаю, рассказывать нет смысла, – улыбнулся Коннор. – А ты чем занимаешься?
Марта в своем кипучем энтузиазме чуть не ответила за нее:
– О, Морин…
Но прежде чем она смогла открыть свой дружеский телешоп, с заднего сиденья последовал поданный глазами стоп-сигнал.
– О, Морин очень способная девица!
Прибытие в ресторан положило конец этому отрезку беседы. В зале их радушно встретил бессменный мэтр Альфредо, знавший Морин с младенчества. По старому шутливому обычаю, он заключил Морин в объятия и поприветствовал, произнося ее имя на римский манер:
– Привет, Мауринна. Вот так сюрприз! Где это записать? Тебе явно не нравится, как у нас готовят. Жаль, отца нет. Он вроде бы во Франции, вина закупает. Надеюсь, вас устроит общество бедного старичка.
Марта вклинилась в эту тираду, жужжа, как пчела над цветком:
– Альфредо, на байки про бедного старичка ты нас не купишь. Моя тетка Агата до сих пор по тебе вздыхает, хотя и вырастила двух дочерей.
Не было никакой тетки Агаты и никакого бедного старичка, а были только веселье молодых и того, кто умудрился не утратить молодости. Морин почувствовала прилив счастья и в душе поблагодарила Марту за этот вечер.
Альфредо усадил их за столик, и они с Коннором очутились друг против друга. Он смотрел на нее вопросительно, поскольку не понял ни слова из разговора с мэтром.
– Мауринна?
– Альфредо считает две вещи на свете весьма странными – английский язык и меня.
Им подали еду, за ужином они продолжали разговаривать и улыбались друг другу все чаще и откровеннее. Несравненная, неукротимая Марта вдруг стала немой и невидимой. Морин хорошо помнила момент, когда Коннор покорил ее окончательно. Она спросила, какую музыку он чаще всего слушает.
– Мою.
– И только?
– Да.
В односложный ответ он уместил всю мировую безмятежность. Морин заглянула ему в глаза, ища в них тщеславие и самомнение. Но взгляд его был чист, как у человека, сознающего, что он обладает всем, что ему необходимо.
– Однако у тебя нелегкая музыка.
– А что легкое? Я и сам нелегкий.
– Но твой успех доказывает, что люди не так глупы, как кажутся.
Коннор усмехнулся, видимо, какой-то своей внутренней шутке.
– Не так глупы, как кажутся, но и не так умны, как нам бы хотелось.
Морин впустила в себя свет его улыбки, и с тех пор они хоть и не всегда были вместе, но фактически не расставались.