Летом, после смерти матери, отец Карла повез обоих мальчиков на маленький восточнофрисландский остров Бальтрум; через много лет он объяснил им, что выбрал это уединенное место, так как надеялся, что его умиротворенность и величественность помогут ему оправиться от своей беды и восстановить потерянное равновесие.
Нет никаких сомнений в том, что Карл почитал своего отца. «Нет ничего, что бы так зацеплялось в памяти ребенка, — писал он гораздо позже, — чем прогулки с отцом, во время которых он задает так много вопросов, что даже начинает путаться в том, на что ему отвечают». Он хранил карандашный портрет отца много лет на своем письменном столе, а когда тот пропал во всеобщем хаосе и разрушении, которыми сопровождался крах Третьего рейха, то заменил его маленькой фотографией. Его племянница вспоминала: «В последний год дядя Карл по-прежнему говорил со мной о своем отце. Я также помню, что и мой отец о нем много говорил».
Словесный портрет Эмиля Дёница, вполне возможно, основанный на словах Карла, подтверждает, что у него было блестящее полноценное образование, включавшее греческий и латынь (этого требовали правила гимназии, которую он посещал в Щербете), что он был весьма начитан, обладал обширной библиотекой и что его мировоззрение несло на себе отчетливый прусский отпечаток; он вырастил сыновей с сильным чувством долга по отношению к своей стране: «Утверждалась ценность монархии и германского рейха, ядром которого была Пруссия. Юный Карл Дёниц вырос в убеждении, которое он сам не уставал выражать, что каждый гражданин обязан служить этому государству».
Некоторые из наиболее живых ранних воспоминаний мальчика касались прусских солдат. Ему было пять, когда они поселились в Халензее, ныне ставшем частью Берлина, а тогда отделенном от города песчаными полями и сосновыми рощами, через которые улица Курфюрстендамм вела к зоопарку и за пределы города. Полки берлинской пехоты использовали эти укромные места для тренировок и строевых упражнений, и он часто наблюдал, как они выстраиваются в шеренгу, стреляют, выдвигаются вперед, идут в штыковую.
Одним тихим воскресным днем он увидел там сказочную карету со слугами в серебристых ливреях, а на некотором расстоянии от нее и самого императора с императрицей на прогулке. «Императрица была в лиловом платье, которое я нашел удивительно, чудесно красивым».
О чем говорит нам это воспоминание? Может быть, он был также очарован (но не упомянул об этом) и блистательным мундиром императора — ведь со всей уверенностью можно сказать, что император тогда был в форме. Непочтительные слухи утверждали, что он и спал тоже в форме...
Это случилось году в 1897-м — в то самое время, когда германский монарх уже приступил к формированию облика Европы и всего мира XX века. Двадцатый век мог в одночасье перемениться, безо всяких сомнений, в зависимости от того, что тогда император сделал или не сделал, ведь могущественные силы истории уже пришли в движение. Они получили первый толчок, с одной стороны, от объединения Бисмарком разных немецко-говорящих княжеств, королевств и округов под короной прусских Гогенцоллернов — «те ужасные, но прекрасные годы», а с другой стороны, благодаря взлету немецкой промышленности, облегченному гигантскими военными репарациями, востребованными с Франции после последней из трех макиавеллевских, блистательно локализованных войн за объединение, проведенных Железным канцлером. С одной стороны, прусская армия и триумф двора, с другой — экспансия немецких торговцев и промышленников.
Как и всегда в такие моменты высокого напряжения истории, под рукой была подходящая философия — в данном случае почерпнутая из героической этики прусской военной касты — и достаточное число интеллектуалов и популяризаторов, чутких к новым веяниям и способных вызвать к жизни волеизъявление нации, зеркальное отражение потребностей правящей элиты. В случае с Германской империей, созданной Бисмарком, потребовалось некоторое время, чтобы это национальное согласие развилось полностью, так как простой, ограниченный взгляд пруссаков должен был расшириться, чтобы принять космополитические воззрения новых торговцев-промышленников.
По крайней мере, такая попытка была сделана, хотя из истории XX века очевидно, что эти солдафоны никогда так и не поняли, какие последствия вызвала произведенная ими перемена. В любом случае, эта новая Германия с населением 70 миллионов оказалась могучей силой, вступившей в состязание с другими мировыми державами, и ее государственные мужи были просто вынуждены расширить свое жизненное пространство.
Первым угрожающим объектом в их поле зрения стала Великобритания, занимавшая ведущее положение не только в торговле и колониальной политике, обладавшая мощным флотом по стандартам «двух сил» и мировой сетью морских баз, но и в тот момент представлявшая собой гигантский волнорез на пути всех немецких морских маршрутов.
До этого Британия обеспечивала немецким ученым, администраторам и растущему среднему классу особую модель индивидуальной свободы, а также конституционных и религиозных добродетелей; в глазах великого немецкого историка Леопольда фон Ранке Англия на протяжении столетий оставалась лидером протестантско-германского мира, и в целом всеми было признано, на основе изучения языков, что оба народа происходили от общих «арийских» предков из Индии; также предполагалось, что за время своих «миграционных блужданий» они оба развили в себе изумительные качества самодостаточности и независимости.
Одним из практикующих членов этой особой школы братства германских народов — в его ранние годы — был Генрих фон Трейчке. «Восхищение — вот первое чувство, которое пробуждает в каждом изучение истории Англии», — писал он в 1850-х годах. В 1873-м он сменил Ранке на посту руководителя кафедры истории Берлинского университета. К тому времени его взгляды претерпели радикальные изменения, в точности повторяя зигзаги позиции Германской империи; теперь он видел, что Англия все время беззастенчиво пользовалась немцами как фоном для своих грязных дел на континенте, преследующих корыстные цели, и считал, что противостояние этой «коварной и наглой политике коммерческого эгоизма» является «героической борьбой ради конечного блага всего человечества». Термин «германское» исчез из его словаря, замещенный соперничающими «англосаксонской» и «тевтонской» культурами. С годами он перешел к еще большему экстремизму, добавив к своей антибританской позиции антисемитизм, и буквально выкрикивал свои тезисы в аудиториях, забитых солдатами и моряками, чиновниками и студентами университета.
Трейчке был тяжелой кавалерией того, что потом стало называться «интеллектуальная гвардия кайзера»; он первым столь решительно выступил против Англии, он был наиболее эмоционально неистов и наиболее влиятелен; кроме того, он говорил прусской правящей касте то, что та хотела слышать...
Такова была атмосфера, в которой рос Карл Дёниц; для него она была так же естественна и он столь же естественно пропитался ею, как и кислородом из воздуха, которым он дышал.
В апреле 1898 года, когда ему было шесть с половиной, он поступил в подготовительную школу в престижном пригороде Халензее на краю леса, известном под именем «Колония Грюнвальд». Это был пригород миллионеров. Он пробыл в этой школе всего полгода, а потом его отца перевели в штаб-квартиру его фирмы, в Йену, в верховья Заале, в великое герцогство Саксен-Веймар-Айзенах. Здесь была другая Германия, двигавшаяся более ленивой поступью. Трамваи, на горючем или на электричестве, не бегали по извилистым улочкам средневекового города, который вообще не освещался ни газовыми, ни электрическими фонарями. Студенты из университета прогуливались между живописными бревенчатыми домами, украшенными флагами различных студенческих обществ. А за воротами раскинулись прекрасные холмы, покрытые лесом, увенчанные башнями, свидетелями относительно недавних пограничных войн между германцами и славянами. Дом Дёницев, располагаясь на полпути к вершине холма с красноречивым именем Зонненберг, выходил окнами на этот роскошный пейзаж. «С утра до вечера комнаты, выходившие на юг, были наполнены солнцем. Из окон открывался вид на Йену и всю долину Заале до далекого Лейхтенбурга. Никогда больше в жизни я не жил в столь красивом месте».