Морл в неизменных очках вывалился из машины и, покачиваясь, будто пьяный, подошел к слуге. Протянул руку, растопырив пальцы. И с мукой в голосе спросил:
– Что это?
Толстяк в ужасе склонился над ладонью слепого. Кожа на ней побагровела, вздулась пузырями, полопалась и сочилась сукровицей. Морл показал вторую руку. Сквозь ошметки кожи на ней проглядывало ярко-красное мясо.
– Это… ожог, хозяин, – пролепетал толстяк. – Очень сильный ожог. Что с вами случилось, хозяин?
Морл, казалось, его не слышал. Несколько секунд он шевелил губами, силясь что-то сказать. Выражение лица было потрясенным. Толстяк никогда не видел его таким. Наконец слепой выдавил:
– Это – боль?
– Хозяин, это должно быть чертовски больно… – Толстяк запнулся, выкатив глаза. – Для любого… но не для вас?
– Камил, сделай что-нибудь, – страдая, прохрипел Морл и уронил руки. – Мне… больно. Очень больно.
Память о том давнем посещении молельного дома никогда не покидала Морла, не высыхала и даже не мелела. Она жили и жгла – не болью, но страхом той тревожной бесконечности, которую он почуял там. Все эти двадцать лет он надеялся, что живущее там умрет, придавленное неподъемной тяжестью фальшивых напластований, которыми он старательно утюжил реальность настоящего мира. Эта надежда и была главным мотивом его игры во властителя мира, в Божество, раскрашивающее серые стены человеческого существования яркими красками карнавала. Свою порцию корма он получал бы и без этого, но то, что жило в молельном доме, кормом стать не могло – это было очевидно. Его следовало уничтожать иначе – погребая под обломками крошащегося мира, засыпая песком забвения, наслаивая сверху липкую паутину обмана. Для этого нужны были декорации.
Оно должно было умереть, своей смертью даровав Морлу совершенный покой.
Он должен был убедиться в том, что оно мертво и больше никогда не обеспокоит его.
Идея Гнева Божества тем и хороша оказалась, что давала ему такую возможность. Он на краткое время вернул мир к его истине, смыв «розовые сопли» декораций. Оставалось пойти и проверить.
У него была хорошая память. Город, настоящий, не картонный, он изучил ощупью почти наизусть, и двадцать сгинувших лет не стерли способность свободно ориентироваться в городском пространстве. Бесплотные руки Морла нащупали дорогу, и когда машина приземлилась, он сразу же узнал это место. Узкая улица, редкие здания, ровный строй деревьев – теперь обгорелых, криво торчащих, голых стволов, силуэт невысокого молельного дома с башенками, окруженного решетчатой оградой с калиткой. Дальше по улице, шагов через двести – место, где он познакомился с той, единственной. Девочкой-блаженной, так и не сумевшей заставить свои «голубиные яйца» выпустить на свет птенцов. Девочкой, так охотно насыщавшей его собственной жизнью, что в конце концов от нее самой и ее песен ничего не осталось. Только воспоминания.
Морл выпрыгнул из машины, прислушался и не спеша направился к цели.
Тревога закралась в него через десяток шагов. Идти было трудно – как и тогда. Нет, не как тогда. Еще труднее. Густой воздух облеплял его, словно комьями мягкой земли, словно зыбучим песком, и отталкивал назад, к машине. Каждый шаг стоил маленького кусочка надежды, который, как осенний лист, отрывался от своего дерева и улетал прочь, гонимый злым ветром. К высокому крыльцу молельни Морл подобрался опустошенным, обессиленным, держа в руках почти полностью оголенное деревце надежды.
Ступеньки дались ему с отчаянным усилием. Взобравшись на верхнюю, он отдышался, выбросил бессмысленное дерево надежды, протянул руку и взялся за кольцо тяжелой металлической двери. И тут же отдернул, изумленно вскрикнув. Все тело пронзила мгновенная невыразимая мука, наполнив его страхом. Не умея понять случившегося, Морл взялся за кольцо второй рукой. И получил тот же результат. Только мука стала сильнее. Обе ладони превратились в источник непостижимого, невероятного, жуткого ощущения.
Он застонал и привалился плечом к стене здания. Он не знал, что с ним произошло, и это незнание казалось даже более мучительным, чем исходившая от ладоней острая, пронзительная жуть. Впервые в жизни Морл почувствовал себя беспомощным, жалким. Более того – обманутым, брошенным.
«Наверно, он думает про себя, что он ужасно несчастный, потому что его никто не любит».
Слова вчерашней дурочки, так некстати вспомнившиеся, резанули его ледяное сердце.
Что он ей ответил? Продираясь сквозь клочья наползающего страха, Морл отыскал свой ответ, в котором вчера были гордость, власть, сила. В котором сейчас должно быть его спасение. «Его любили. Только ему не нужна никакая любовь. Ему ничего не нужно».
Да, вчера в его ответе было все. Но сейчас в нем не осталось ничего.
То, что обитало в этом доме, когда-то предложило ему помощь, любовь и жизнь – другую, без вечного угрызающего голода, без ощущения себя мерзким Ублюдком, присосавшейся пиявкой. Теперь оно прогоняло его от прочь, как гонят брехливую надоедливую псину – сапогом в зад. Где тут взяться спасительной гордости?
На подгибающихся ногах Морл сполз с крыльца и побрел к машине. Долго искал, тычась сначала в ограду, потом в пустом пространстве, пока не сообразил, что ошибся в направлении. Бесплотные руки-щупальцы слушались плохо, а те осязаемые руки, от которых по телу растекалось позорное ощущение беспомощности, беззвучно вопили на разные лады, требуя помощи и немедленного успокоения.
Непостижимая мука рвала его плоть на кусочки.
Он слепо наткнулся на машину, открывшую при его приближении дверь, и повалился на сиденье.
– Домой. Быстро, – выдохнул. Зашторил глазницы веками и мгновенно переступил через границу спасительного забытья, наполненного образами прошлого.
Глава 9
2077 г. Окрестности русского города с непроизносимым названием
На некоторое время Морла оставили в покое. При падении со стола он сильно разбил голову о каменный пол, и «опекуны» держали его в постели до полного выздоровления. За эти несколько недель никто из них ни словом не обмолвился о том, что произошло в подвале. Морлу казалось, они хотят забыть о неудаче и делают все, чтобы и он тоже забыл. В следующий раз все должно быть как в первый. Но, конечно, без тех непростительных ошибок.
«Они ни о чем не догадались», – звенело в голове Морла все эти дни и недели. Но в конце концов они догадаются. Не в следующий раз, так в третий, пятый, десятый. Что тогда они сделают? Огреют его дубинкой и насильно сделают Телом бога? Или еще проще – накачают «стимулом», проведут зомби-обработку. Но тот, кого они хотят водворить в его тело, очевидно, мстителен и ужасен. Не прощает ошибок. И неуважения к своему Телу тоже. Как же узок и опасен этот мостик над пропастью, которым нужно пройти его «опекунам»! Наверняка они должны испытывать страх не меньший чем тот, что вселился в Морла и призвал огонь.
Но облегчать им путешествие по мостику он не собирается. Ведь они не спросили его, хочет ли он быть телом их бога.
Однако теперь у него было время, чтобы осознать: этого хочет тот, кого они ждали. Для этого он, Морл, и выжил – в том, другом Ритуале.
Рано или поздно это все же случится. Рано или поздно он преодолеет свой страх. Страх физического рождения, смешанный со страхом рождения чудовища.
Потому что наверняка место ублюдка займет чудовище.
Злата почти не отлипала от его постели, пока он лежал с заклеенной биопластырем головой. Иногда он просыпался от ее тихого печального пения и, не понимая слов, пытался прочесть в этих песнях собственную жизнь. Иногда она ложилась рядом и просто молчала. Потом брала руку Морла и гладила ею свой незаметный еще живот. В такие моменты Морл приучался к мысли о том, что его жизнь – это не только он сам и его корм, но и то неизъяснимое, странное, даже несуразное и нелепое, что росло у нее внутри. Кусочек живой плоти. Злата давала жизнь им обоим. Вскармливала их собой.