Очень скоро она начала меняться. В первое время это не беспокоило Морла. Она по-прежнему насыщала его своим присутствием, песнями и дыханием. Но песни день ото дня становились грустнее, заунывнее. «Голубиные яйца» теперь получали тепло все реже и меньше. К тому дню, когда Морл выздоровел, она совсем их забыла и забросила. Однажды он спросил ее об этом.
– Ты больше не хочешь, чтобы появились птенцы?
Она рассмеялась. Никогда раньше он не слышал у нее такого смеха. Фальшивого, недоброго.
– Морлик, Морлик, какой же ты глупый. Твои птенцы давно сдохли и их сожрали черви. Если бы ты мог видеть, ты бы увидел их. Они белые и жирные, и дергают спинами во сне. Я бы могла их вытащить и раздавить, но ты же не отдашь их мне, верно?
Чтобы скрыть разочарование, Морл засмеялся вместе с ней и попросил спеть.
– Я не хочу петь, Морлик, – закапризничала она. – Лучше давай заставим петь твою дремучую постель. Мы будем плясать друг на дружке, а она будет нам петь: скрип-скрип, скрип-скрип.
Она подошла к нему вплотную, и он ощутил наготу ее тонкого тела. Это тело уже начало плясать – исполняя пальцами, руками, маленькой грудью, животом, бедрами, коленями сотню мелких, легких, но требовательных движений, смелых своей неумелостью, сильных своей слабостью, грубых своей дразнящестью. Потом она взяла его руку и положила к себе между ног, вдавив во влажное и мягкое.
– А хочешь, я спою тебе вот этим? Своей маленькой, хорошенькой дырочкой-сопелочкой? – И снова звонко рассмеявшись, она упала на кровать, потащив за собой Морла.
Он вырвался из ее цепких рук и, громко дыша, спросил:
– Что с тобой? Ты напилась?
– На-пи-ла-ась? – с улыбкой протянула она, смакуя каждый слог. – А что же я не могу разве напи-иться? Я хочу весели-иться, а ты мне запреща-аешь? Злой Морлик, злой и проти-ивный. Но я все равно хочу спеть тебе моей маленькой ды-ы…
Он ударил ее. Несильно. И ушел.
На другой день она прибежала к нему рано утром, ткнулась носом ему в грудь и заревела – тоненько, жалобно, обиженно, без слов. Он гладил ее худые вздрагивающие плечи и ловил себя на том, что ничего не желает знать о приключившемся с ней вчера. Почему она напилась? И напилась ли? Откуда это потрясающее бесстыдство совсем еще девчонки, к тому же ждущей ребенка? Отчего она сделалась так груба, фальшива и зла? Эти вопросы он хотел похоронить, чтобы все оставалось как прежде. Он, она и исходящий от нее покой. Блаженная сытость. Больше ничего.
Ему почти удалось это – похоронить и забыть. Почти – потому что полностью забыть не давала она сама. Беда, точившая ее изнутри, не выплакалась вместе со слезами обиды. Эта беда заставляла ее все чаще капризничать, рыдать, забиваться угрюмо в угол, упрямо молчать, забывать радость песен, копить по-детски открытую враждебность, демонстрировать равнодушие.
Морл не спрашивал ее о причинах. Он догадывался. А она наверняка не знала. Если бы он спросил, она, скорее всего, удивилась бы. Что с ней происходит? Ничего особенного не происходит. Почему ее смешной Морлик задает такие глупые вопросы?
И без вопросов было почти ясно. С каждым днем становилось все яснее. Ведь она кормила его своей жизнью. Всем лучшим, что у нее было.
Из «опекунов» в доме оставались Лорд, Стиг, Смарт и еще двое, чьих имен Морл не хотел запоминать. Они заботились о его здоровье как о собственном. Кормили как на убой. Не донимали. И особенно старались уходить от любых его вопросов. Тем более не посвящали в свои планы. Поэтому совершенной неожиданностью, очень неприятной, для него стал разговор с Лордом через неделю после того, как он встал с постели.
В соответствии с фазами Луны повторный Ритуал был назначен на эту ночь.
Морл не был готов, но точно знал, что ничего у них опять не получится. Что его страх снова окажется сильнее всех их ухищрений. Что огонь снова пожрет их надежды.
Так и вышло.
На этот раз пламя выбрало Лорда и еще одного, безымянного. Со знакомым Морлу визгом Лорд метался между стен подвала, разбрызгивая огонь, пока не свалился на пол. Тогда визг ушел в небытие, а пламя, отплясав на трупе, перекинулось на большой деревянный стол, стоявший по центру просторного помещения. Второй «опекун» издал лишь короткий страшный крик и сразу упал – на алтарь, где уже взрезала себе живот очередная жертва. Женщина, придавленная горящим телом, не извергла из себя ни звука. Огонь равнодушно обглодал и ее.
«Опекуны» ошеломленно безмолвствовали. Морл скорчился у стены, трясясь, задыхаясь, хрипя. На губах вздулась пена, скрюченные пальцы царапали пол. Он не мог вместить в себя столько пищи. Но ей больше некуда было деваться. Корм впихивал себя в нутро Морла, и от него не было спасения. Даже извергнуть его, как обыкновенную еду, было невозможно.
Затем пришел короткий миг беспамятства. Очнулся Морл уже в своей спальне. Златы рядом не было, а он нуждался в ней как никогда прежде. Только она могла успокоить его, прогнать слабость, вернуть уверенность. Они не имела права оставлять его в таком состоянии!
Он встал, постоял, перебирая ощущения тела. Тело чувствовало себя прекрасно. Но в сознании плавала горечь – как во рту от грейпфрута.
Морл прошел по всем комнатам, где могла быть Злата. Ее не было. Он постоял немного в коридоре, недоумевая и прислушиваясь. На этаже было тихо и пусто. Все куда-то подевались. «Опекуны» наверняка устроили стратегический совет, сообразил Морл, кривя губы. Гадают, что на напасть во второй раз постигла их предприятие. Но Злата их не интересовала. Она должна быть где-то неподалеку, он это знал. Или чувствовал.
Он двинулся вдоль длинного и широкого коридора, останавливаясь возле каждой двери и вслушиваясь.
И вдруг до него донесся ее смешок. Точно она наблюдала за ним исподтишка, играя в прятки. Потом еще. И еще.
Морл остановился на полушаге, будто зацепился ногой за воздух, шагнул к противоположной стороне коридора и дернул дверь.
Он не мог видеть их. Но знал, что здесь двое. Она и еще кто-то. Голые. От их распаленной плоти неприятно тянуло жаром.
С ним она никогда не становилась такой горячей. С ним она хранила прохладу своего нежного тела, которую можно было пить как утреннюю росу. Наверное, ее взгрел этот самец, которого она выбрала для короткой утехи и который сейчас испуганно хлопал глазами, пытался оторвать ее от себя и сбежать. Морл ощущал его растерянность, читал его ничтожные желания, слышал вонь его мелкого жуличьего страха. Это не «опекун», догадался он. Кто-то из обслуги.
Злата продолжала хихикать. Ситуация лишь забавляла ее. Она даже попробовала заставить своего горячего, взмыленного коня продолжать. Но тот бессловесно отбрыкивался.
Морл понял, что он тут лишний, захлопнул дверь и ушел к себе.
Немного позже он почувствовал ее присутствие. Она неслышно прокралась в комнату, устроилась на полу и просто сидела, ничего не делая. Он даже не знал, смотрит ли она на него или, может быть, уткнулась глазами куда-нибудь в потолок и, как обычно, загрустила. Только ее грусть наверняка была злой и бесстыжей.
И вдруг она запела. Слова, как всегда, были незнакомы ему. Но интонации песни и провизги в голосе говорили о том, что это шальная скабрезность, пьяный уличный мотивчик, лихой гимн распутства.
Закончив петь, она ушла.
Он ничего не сказал ей. Но после этого больше никогда не прикасался к ее телу.
Она по-прежнему приходила к нему и уходила, когда хотела, сообщала о том, как живется в ее подрастающем животе их ребеночку, иногда принималась рассказывать анекдоты, мешая русские и английские слова так, что Морл почти ничего не понимал и не знал, над чем она смеется.
Он сознавал, что такой ее сделал он сам. Что уже никогда она не будет прежней. Былое благословение иссякло. Он бы мог прогнать ее, но от этого удерживал ребенок. Морл не хотел расставаться с ним. В этом ребенке была его жизнь и ее. Быть может, ребенок заменит ему свою мать и сможет дарить благословенный покой дольше, чем она?