«Бесплодная земля» и «Любовная песня Альфреда Пруфрока» приглашали меня идти куда-то и при этом кружили и кружили, пока не иссякали в какой-то пугающей точке, где все заканчивалось и смысл сгорал, как когда я ходила в гости с мамой к ее друзьям до поздней ночи.
Ну что же, я пойду с тобой,
Когда под небом вечер стихнет, как больной
Под хлороформом на столе хирурга;
Ну что ж, пойдем вдоль малолюдных улиц —
Меня оглушало это блуждание, где прерывались и не поддерживались смысловые связи, где следующий шаг как будто не помнил предыдущего, где середина смысла всегда разорвана. И после Маршака и русских сказок… эта реальность тревожила и влекла, даже в переводе. И несвязные части высказывания проносились мимо слуха, как фрагменты или осколки, и, чтобы собрать их, надо было научиться думать как-то совсем по-другому, чем привыкла. Я не удивилась, что Элиот очень быстро набрал популярность среди поколения, пережившего Первую мировую, ведь оно никогда не хотело детей.
5
Оден… Ты его знаешь вторым. И он пришел к тебе не через маму, а через Джо. Оден – это твое взросление.
Насчет страдания они не ошибались
Старые мастера: как хорошо им было видно,
Где размещается оно среди людей;
Твой первый курс. Оден – внук Йейтса, тот самый внук, который должен принять свое сиротство, осознать, что мира «дедушек и бабушек» больше не существует, что отцы и матери – слишком одиноки, чтобы разговаривать с кем-либо, кроме, может быть, Бога. Оден пришел ко мне в тот момент, когда Джо медленно закуривал сигарету и рассказывал параллельно, что Оден бесконечно много курил и его пиджак всегда был посыпан пеплом. В этот момент крупные, длинные пальцы Джо шевелились красиво и медленно, чтобы изобразить это музыкальное осыпание пепла. Оден взялся еще из этих его фотографий, где каждая морщина – глубока и темна, как у какого-нибудь аборигена из племени, а не городского жителя или как остывшая лава. Элиот написал «Пепельную среду» – поэму об отчаянии. Оден писал сквозь пепел, поэму смирения. Может быть, ты выберешь Одена? Он воплотил пепел – после пепла великой войны и Хиросимы.
6
Потому что после утраты и абсолютно христианского отчаяния Элиота, после высокой попытки встречи с тем, что нас превышает, и понимания того, что это не в твоей воле, начинается терпеливая и смиренная жизнь на земле в принятии невозможности абсолюта. После безличного голоса Элиота – сумрачно-человечный голос Одена. Он явился из голоса Джо, из его сигарет и того, как медленно начинается огонек, ползущий вверх по табаку. Как он обрастает пепельной розой к крупным губам Джо, вокруг которых тень бороды, черной с сединой. Соль с перцем – сама как пепел. Она прикрывает травму, которую Джо получил в юности, в автомобильной катастрофе, которая навсегда закрыла ему путь в актерство. Пострадал его рот, шрамы вокруг него прикрылись растительностью, а мечта стать актером закрылась навсегда. Но этот же рот отлично читал любимые строки:
Насчет страдания они не ошибались
Старые мастера: как хорошо им было видно,
Где размещается оно среди людей;
Покуда кто-то ест
Иль открывает окна,
Иль бредет уныло по дороге;
Иль, покуда старцы
Благоговейно, страстно ожидают Чудесного Рожденья —
Где-то рядом всегда найдутся дети,
Которые Рожденья и не ждут,
А просто так катаются по льду
Вдоль зимней кромки леса:
Они не забывали,
Что даже мученичество
Всегда идет в каком-нибудь углу,
В каком-нибудь невзрачном месте,
Где собаки
Живут своей собачьей жизнью,
А лошадь экзекутора скребет
О дерево свой неповинный зад.
7
Про Йейтса, повторюсь, я узнаю сама – от профессора из Оксфорда, того университета, в котором учился Джо, и, будучи первым, Йейтс хронологически пришел ко мне последним. Раз-два-три, раз-два-три… Раз-два-три. Элиота я любила в детстве, когда был СССР и не было Джо, Одена я любила, когда СССР кончился и мы встретились с Джо, он рассказывал мне об Одене и о Бродском. А вот Йейтса я узнала тогда, когда Джо уже был не со мной и мы не говорили ни о чем… Он пришел на место Джо или даже вместо Джо – вместо его губ, с которых сходили только цитаты Одена, Элиота и Бродского. Он пришел тогда, когда Джо исчез из моего поля зрения, когда его больше не было рядом. И когда зияние того места, которое он занимал в моей жизни, оказалось непропорционально большим, чем мое чувство реальности.
И вот тогда я выбрала Йейтса.
Почему? Сегодня ответ мне представляется очевидным – тот выбор, который в поэзии делал Джо и который вел английский язык к его губам, не учил меня быть в мире, где Джо больше не было. Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три… Означает ли это, что на повороте я вдруг переставала быть просто внучкой и неожиданно, занимая первое место, становилась чьей-то будущей бабушкой? Или скорее всего меня привлек сам Йейтс – тот, кто говорит лучше всего не о том, что нам остается, когда ничего больше нет, а о том, как нам жить в свете того, что мы утратили… Возможно, Йейтс не дает отойти от полноты утраты и ее сияющей силы. Быть может, он был моим способом не расставаться с Джо.
На пороге Первой мировой войны, в отличие от тех поэтов, что пошли по пути «великого разочарования» в иллюзиях, принятия этики мужества потерянных поколений, Йейтс отказывается отбрасывать романтизм, с которым теперь ассоциировался у всех его собственный поэтический стиль. Он, повторюсь в который раз, изобретает новый способ говорить о романтизме, иной, чем все остальные. И это как раз и выразилось в принципиальном ненаписании стихов о войне.
Написать о войне
1
…в 1915 году Генри Джеймс попросил Йейтса написать стихотворение для сборника Homeless («Бездомные») в помощь беженцам из Бельгии. Йейтс хотел, чтобы это стихотворение объяснило его позицию по Первой мировой войне. Характерно, что сначала стихотворение называлось «Другу, который попросил меня подписать его воззвание к нейтральным нациям», затем это было заменено на «Причина хранить молчание», а затем было переименовано в «На просьбу написать стихотворение о войне»:
Мне кажется, в такие времена
Поэтов рты должны молчать, поскольку
Им не дано политиков поправить;
Уверен, слов наслушался немало —
Тот, кто и деве юной смог польстить,
И старику в глухой его ночи.
Это все, что мог сказать Йейтс на эту тему этой войны и ее бедствий. Что поэтическая речь в такой ситуации не нужна вообще. Многие думали по-другому. Они хотели писать о жертвах войны и о бедствиях ее. О миллионах погибших. Но Йейтс – нет. Лишь в 1919-м после гибели сына соратницы Йейтса – леди Аугусты Грегори, собирательницы фольклора, проведшей немало времени в экспедициях по Западу Ирландии, – он напишет свое главное стихотворение о войне. Мальчик гибнет в самолете. Единственный сын падает, как Икар, сверху вниз. Но это падение «ирландского летчика» просчитывается совершенно иными шагами.