Параметры моего отчета были понятны. Меня попросили оценить риск, который Эмбер представляет для своего ребенка, и определить наличие у нее какого-либо психического расстройства. Может ли она заботиться о ребенке и требуется ли ей для этого лечение? Или же доказательства причиненного вреда и будущие риски слишком велики? Если ее можно вылечить, то сколько это займет? Суды обычно понимают и принимают роль и эффективность психотерапии, однако зачастую требуют нереалистичной определенности относительно продолжительности и потенциальных результатов лечения – будто бы человеку прописывают антибиотики. Реальность же намного сложнее и зависит от многих факторов.
Частично оценку можно сделать и по документам, но для полноты картины не обойтись без психологического интервью. Оно должно было помочь мне глубже погрузиться в ситуацию, определить, как Эмбер понимает свои действия и их последствия, а также получить реальное представление о том, способна ли она сопереживать дочери и другим своим жертвам. А дальше я бы изучила ее собственную историю, чтобы оценить, что она поможет понять о причинах возникновения искаженного мышления, сексуальных отклонений и преступного поведения Эмбер, а также о возможной роли, которую в будущем способна сыграть психотерапия.
Перспектива беседы с Эмбер меня беспокоила. Ее дело встревожило меня сильнее обычного и вызвало чувства, которые могли поставить под угрозу выполнение профессиональных обязательств. Я должна была совладать с ужасом, который охватывал меня при мысли о Саммер – ребенке, над которым так жестоко издевались, что он оказался на грани самоубийства. Как советовал детский психоаналитик Дональд Винникотт в знаменитой статье 1949 года, нужно было сначала признать и осознать собственное чувство ненависти, а уже потом разбираться с эмоциями, движущими моей пациенткой. Он писал: «[Аналитик] не должен отрицать реально присутствующую в нем ненависть. Ненависть, которая оправданна в том или ином случае, должна быть выделена, сохранена и доступна для возможной интерпретации». По его мнению, проблема психоаналитиков не в том, что они испытывают мощные общечеловеческие эмоции по отношению к своим пациентам, а в том, что они не управляют этими чувствами. «Основное для практикующего аналитика – сохранять объективность в отношении всего, что приносит пациент, и особый случай здесь – необходимость ненавидеть пациента объективно»[29].
Готовясь к интервью с Эмбер, я нервничала сильнее обычного. Было тревожно от предстоящей встречи лицом к лицу с женщиной, которая, судя по материалам, бессердечно и расчетливо совершала сексуализированное насилие. Прокручивая детали дела в голове, я беспокоилась: как я вообще смогу находиться с ней часами? А еще волновалась по поводу способности «ненавидеть объективно». Нужно было воздержаться от суждений о том, что якобы сделала Эмбер, чтобы исполнить профессиональный долг: изучить, оценить и в итоге понять, что привело ее в эту точку. Сильное чувство осуждения ее преступлений и глубокая обеспокоенность за пострадавших от нее детей (особенно Саммер) не должны были помешать взвешенной оценке потенциальных рисков. Требовалось взять неприятные чувства под контроль и оценить пациентку, отбросив собственные предубеждения.
Встреча, из-за которой я переживала несколько дней, состоялась в небольшом и отдаленном кабинете в приемной ее адвоката, с серыми картотечными шкафами вдоль стен. Я приехала рано и стала ждать Эмбер в нашей импровизированной допросной. Через 10 минут вошла она. Ее манера поведения и внешний вид не очень-то меня успокоили. Одетая в потертую кожаную куртку и с сигаретой в руке, она уставилась на меня темными глазами, казавшимися больше из-за линз очков. Я предложила ей сесть. Она отодвинула стул и тяжело опустилась на него, не меняя выражения лица и не отрывая от меня взгляда.
Для начала я изложила условия нашего интервью и спросила Эмбер, понимает ли она, зачем мы встретились. «Ага, потому что соцслужбы говорят, что я совращаю детей и не забочусь о собственном ребенке, так?» – ответила она.
Когда я объяснила, в чем состоит моя роль как независимого эксперта, и сказала, что отправлю отчет всем вовлеченным в дело сторонам, она вздохнула. Эмбер последовательно отвергала все обвинения в сексуализированном насилии над Саммер. Тем не менее она признавала, что иногда пренебрегала дочерью, с которой ей было «трудно сблизиться». А вот то, что рассказала сама Саммер, когда наконец вышла из-под материнской опеки и почувствовала себя в безопасности, шокировало. Она заявила, что последние два года мать позволяла себе сексуализированные прикосновения, фотографировала и снимала ее на видео в откровенных позах, а также просила пользоваться при ней вибратором. Несоответствие между утверждениями Эмбер и рассказами ее дочери, полными жутких подробностей, разгневало меня. Хотелось заступиться за беспомощного ребенка, рассказавшего ужасную правду, которую холодно отрицали. Во мне проснулось желание немедленно противодействовать этому отрицанию, но я понимала: это бессмысленно и лишь дальше оттолкнет Эмбер.
Я объяснила, что уже ознакомилась с документальными доказательствами и теперь встретилась с ней, чтобы выслушать ее версию. Поскольку это интервью проводилось для отчета, никакие из ее показаний не могли быть конфиденциальными. Нам предстояло вернуться в прошлое Эмбер и обсудить ее детство, а также рассмотреть обвинения и вопрос о пригодности девушки для ухода за ребенком.
Говоря все это, я ощутила, как с гневом, вызванным ее пренебрежительным отношением, стали смешиваться проблески сочувствия. Обвинения против нее были просто ужасными. Ее реакция на высказанные опасения (я увидела то самое пренебрежение, о котором читала в материалах дела) указывала на полное отсутствие раскаяния и ответственности. Эмбер должна была ответить за злодеяния. С другой стороны, она была молодой женщиной, столкнувшейся с позором и унижением из-за обвинений в секс-преступлениях. Ей грозили тюремный срок и разлука с ребенком. Одна часть меня хотела, чтобы ее наказали. Другая видела напуганную и защищающуюся пациентку, которую надо было успокоить и убедить остаться в этой серой комнате. Она заслуживала того, чтобы ее выслушали, и ее историю нужно было понять.
Начало нашей беседы было недружелюбным, но потом Эмбер стала раскрываться, когда мы перешли к обсуждению ранних лет ее жизни. Они-то и дали понять, откуда взялись ее чувство несправедливости и виктимность. Ответ на стандартный вопрос, к кому она обращалась за утешением в детстве, когда ей было грустно или страшно, меня шокировал: «Ни к кому». Никто не мог обеспечить ей любовь, заботу и безопасность. В младшей сестре Эмбер, более милой и более умной, родители души не чаяли, а вот сама Эмбер, по их словам, родилась «случайно». Она всегда чувствовала себя одиноко. Девочка подолгу играла в своей комнате одна и нечасто получала отклик от родителей, когда пыталась привлечь их внимание. Единственной регулярной формой проявления внимания было наказание за плохое поведение. Оба родителя при любом удобном случае применяли шлепки и разные лишения, иногда обвиняя Эмбер в проступках, на самом деле совершенных ее сестрой. Это сочетание изоляции и жесткого воспитания сформировало неуверенную в себе девочку, которая пыталась скрывать свои ошибки, не могла завести друзей и подвергалась издевательствам в школе. Вспомнив детство, она заметно смягчилась. А я увидела печальную реальность одинокой и страдающей маленькой девочки.
Именно одиночество Эмбер, отсутствие заботы, воспитания и какой-либо социальной структуры сделали ее уязвимой. Из-за этого случилось определяющее событие: отношения, которые сложились у Эмбер с двоюродным братом, когда ей было всего восемь. Кори был на четыре года старше. Он приехал пожить в семье Эмбер, когда его маму положили в больницу на несколько месяцев. Кори был беспокойным и агрессивным, но проявлял к Эмбер интерес. Они часто оставались наедине, когда родители были на работе или отвозили любимую дочь на танцевальные концерты. Эмбер стала зависеть от Кори, ведь он был единственным источником любви и внимания, которых она была лишена.