– Не подведу, – пообещала Галя и вдруг улыбнулась.
Военный еще раз внимательно посмотрел ей в глаза, провел руками по телу, обыскивая на всякий случай, и пошел дальше.
– Номер восемь! Кому вручаешь букет?
– Товарищу Кагановичу! – писклявым голосом отвечал восьмой номер.
С неба послышался рокот моторов.
Галя задрала голову. Прямо над Красной площадью пролетали эскадрильи аэропланов.
– Пошли! Пошли! Пошли! – услышала она громкий шепот военного, который махал опросным листом, подгоняя пионеров.
– Пошли! – шипел он. – Пошли! Не подведите! Пошли!
Пионеры цепочкой выбежали из-за Мавзолея, по гранитной лестнице поднялись на трибуну, и Галя остановилась как вкопанная…
Перед ней сплошной стеной стояли мужские спины и попы, одетые практически в одинаковые френчи[8] и одинаковые же, защитного цвета, бриджи. Только в самом конце трибуны мелькнул на мгновение обычный штатский костюм, принадлежащий Молотову, но Галя этого не знала.
Она метнулась обратно, столкнулась с восьмым номером, который от столкновения выронил букет и тут же заплакал. Галя повернулась в другую сторону: там уже вовсю вручали букеты и отдавали пионерские салюты.
И тогда, набравшись от отчаяния смелости, она постучала в ближайшую защитного цвета попу, как стучат в дверь, и крикнула:
– Дяденька Сталин! Дяденька Сталин! Повернитесь, пожалуйста!
Мужчина с большим круглым лицом и с черными, как хвостики новорожденных щенят, усами наклонился к ней и, показывая на мужчину рядом с ним, сказал:
– Товарищ Сталин рядом, девочка!
Опомнившаяся и подобравшая букет «восьмерка» пролетела мимо, злорадно толкнув Галю, попавшую в руки успевшего развернуться Иосифа Виссарионовича.
Сталин поднял ее, потянулся к ней губами. Галя, памятуя о запахе изо рта, что есть силы сжала губы и остановила дыхание, чтобы дурной запах, не дай бог, не прорвался сквозь ноздри. Вождь щекотнул ее усами, поставил обратно на гранит, взял букет, сказал с сильным кавказским акцентом:
– Збазыбо, – и повернулся к ней спиной.
Галя стояла, подняв руку в пионерском салюте, до тех пор, пока ее насильно не уволок с трибуны все тот же военный с опросным листом.
Провода были присоединены, заизолированы. Монтер крикнул с верхотуры:
– Готово! Включай! – и начал спускаться со столба на «кошках» к ожидавшим его мальчишкам.
Его коллега слез с подоконника, проверяя руками свежепроложенный по стене провод, вынул из картонной коробки радиопродуктор[9] «РТ-7», в просторечии называемый «тарелкой», сдунул с него невидимую пыль, поставил на комод, предупредив:
– Его можно и на стену вешать! Сзади крючок специальный!
Включил тумблер в центре «тарелки», вмонтированный в металлическую пластину, на которой было выгравировано: «Пионерке тов. Г. Лактионовой от тов. Сталина. 1929 год».
Из их «тарелки» вырвался хрипловатый голос народного артиста СССР В. И. Качалова, читавшего стихотворение Николая Алексеевича Некрасова:
– Вчерашний день, часу в шестом,
Зашел я на Сенную;
Там били женщину кнутом,
Крестьянку молодую.
Монтер дал расписаться маме в «заказ-наряде» и неслышно ушел. Семья сидела перед репродуктором, как зрители в зале перед сценой, и слушала стихи великого поэта-народника.
– Ни звука из ее груди,
Лишь бич свистел, играя… –
читала приемной комиссии Театра-студии рабочей молодежи Галя Лактионова.
Комиссию возглавляла народная артистка республики Юрьева, высокая надменная старуха, одетая в глухое черное платье с огромной камеей у самого подбородка. Ассистировал ей вновь назначенный главным режиссером театра Арсеньев Михаил Георгиевич, рассеянный с виду толстяк с шевелюрой спутанных волос, которые он постоянно тревожил руками. Рядом сидели сухонький, аккуратный преподаватель сценодвижения и фехтования Вольф Теодор Францевич и известнейший московский театральный критик Волоконников, про которого злые языки говорили, что он безвозвратно брал деньги в долг у самого А. П. Чехова.
– И Музе я сказал: «Гляди!
Сестра твоя родная!» –
закончила чтение Галина.
Комиссия молчала.
Арсеньев делал пометки в блокноте, Вольф шептал на ухо Юрьевой.
– Скажите, деточка, – спросила Юрьева, – зачем вы вообще хотите стать актрисой?
– Чтобы любить! – весело и нисколько не стесняясь, ответила Галя.
– Чтобы что? – оторвался от своих пометок Арсеньев.
– Чтобы любить! – так же легко повторила Галя.
– Кого? – не понимал главный режиссер.
– Всех! – пожала плечами Галя. – Зрителей, режиссеров, товарищей по сцене, вахтеров… всех!
– Этому вас мама научила? – величественно вопросила Юрьева.
– Нет, – честно призналась Галя, – сама поняла… Когда девочкой первый раз на сцену вышла, поняла: театр – это любовь!
Народная артистка республики Гликерия Ильинична Юрьева, блиставшая в театре еще в те времена, когда стеснительный юноша, принятый в труппу по протекции состоятельных родителей, бегая для нее в буфет за чаем, помыслить не мог, что через лет двадцать он только начнет осмысливать необходимость актерской системы, а еще через четверть века его узнает весь мир под фамилией Станиславский… Гликерия Ильинична, пережившая и Ермолову, и Стрепетову, и Комиссаржевскую, только сейчас услышала от этой девочки, светящейся юностью и счастьем существования, о смысле, которому она посвятила свою многотрудную жизнь.
– Эта дрозда даст! – высказал мысль Волоконников.
– Кому? – поинтересовался Арсеньев.
– Всем! – еще более уверенно ответил Волоконников.
Юрьева молчала.
– Значит, так! – объявил секретарь приемной комиссии, только что закончивший подсчеты. – Из девятнадцати принятых на курс… девять имеют рабочее происхождение, три – крестьянское, один – демобилизованный красноармеец, пять – из служащих, и только у одной с происхождением не все ясно…
– У этой! – с удовлетворением отметил Волоконников.
– У Лактионовой, – подтвердил секретарь.
– Что же у нее с происхождением? – заинтересовалась Юрьева.
– Отец, – коротко ответил секретарь.
– Что отец? – раздраженно поторопила секретаря Юрьева.
– Они с матерью Лактионовой в разводе, но с другой стороны, похоже, он из купцов, – несколько коряво объяснил свои опасения секретарь.
– Похоже – это как? – недоумевал Волоконников. – С бородой и в поддевке?
– По анкете похоже, – уточнил секретарь.
– Чему учит нас партия? – спросил вдруг Арсеньев. – Партия учит нас, что есть реакционное дворянство, а есть прогрессивное дворянство, объективно порвавшее со своим классом! Петр Первый, например, Пушкин, Лев Толстой, Алексей Толстой, оба, между прочим, графы… или революционер Кропоткин. А он был князем! Партия учит, что есть реакционное купечество, а есть прогрессивное купечество… тот же драматург Островский, например! Так что ничего страшного в этом я не вижу! Чем сейчас ее отец занимается?
– В тюрьме сидит, – любезно сообщил секретарь.
– Во как! – прервал установившееся после этой новости молчание Волоконников. – А за что?
– Проворовался, – коротко ответил секретарь.
– Слава богу! – перекрестился Волоконников. – Я-то, грешным делом, подумал…
– Что делать будем? – осторожно напомнил секретарь.
– Принимать! – коротко ответила Юрьева.
– И протокол подпишете? – ласково спросил секретарь.
Юрьева, не взглянув на него, макнула ручкой в чернильницу и поставила на протоколе свою личную подпись.