Солдаты вышибали двери ударами прикладов и вытаскивали из домов на площадь мирных жителей. Хотя схватка уже прекратилась, крики и плач не стихали. Когда все горожане оказались на площади, офицеры в порядке старшинства начали выбирать для себя красавиц, чтобы те отвели их к себе в дом, где военные могли реализовать свое «право на постой». Иными словами, изнасиловать всех, девушек или замужних, перед самым носом их родственников.
Алькальд стоял на коленях, и какой-то капитан собирался перерезать ему горло. Несчастный клялся, что горожане всегда были верны Филиппу Пятому.
– Враки, – заявил кучер моей повозки.
– Откуда вам это известно? – спросил его я.
Вместо ответа он указал на пустую колокольню.
– Городки и поселки, в которых нет колоколов, стоят на стороне эрцгерцога, – пояснил кучер. – Они дарят их ему, чтобы отлить из металла пушки. – Тут он хитро мне подмигнул. – Эти-то наверняка колокола продали, на то они и каталонцы. Но, по большому счету, никакой разницы нет.
Какой-то капрал, услышав наш разговор, подошел поближе и обратился ко мне, не теряя время на любезности:
– Эй, послушайте. Вы говорите по-каталански? Нам нужен переводчик.
Я спустился с козел и подошел, следуя приказу, к единственному пленному. Это был командир небольшого отряда по фамилии Бальестер. Испанцы намеревались выудить у него как можно больше сведений, а уж потом повесить. Ему рассекли бровь, и все лицо его было залито кровью. Несмотря на это, открытый лоб этого человека отличался исключительной красотой, высоко поднятая голова говорила о презрении к боли. Веревки, крепко стягивающие его запястья, окрасились в темно-вишневый цвет. Его только что схватили, но кровь уже запеклась, словно он родился с венами старика.
Меня поразила его молодость. Этот человек командовал отрядом партизан и при этом был, наверное, не старше меня, всего каких-нибудь шестнадцать или семнадцать лет. Каким же характером должен был он обладать, чтобы ему все подчинялись. Черты его отличались благородством, но на лице лежала печать грусти – в подобных обстоятельствах удивляться этому не приходилось. Однако мне показалось, что даже в самые лучшие дни своей жизни этот человек оставался замкнутым и печальным. Какой взгляд был у Бальестера? В нем была сила волны, которая накатывается на скалы; ты мог быть уверен, что рано или поздно она тебя настигнет. Наши миры разделяла такая пропасть, что неизбежность разговора с ним вызывала у меня неловкость.
Я задал ему вопросы, интересовавшие его врагов, но мои слова произвели на него не большее впечатление, чем шорох травы, когда ее ест кролик. Он только опустил голову, чтобы сплюнуть сгусток крови, и сказал:
– Я умру, вот и все.
Он даже не жалел о том, что оставит этот мир, словно его смерть была уделом мученика, а не обычным концом вольного стрелка. Людям свойственно сочувствовать пленникам, а не их тюремщикам, и, несмотря на то что судьба Бальестера меня ничуть не волновала, я сказал ему:
– Веди себя разумно. Если ты пообещаешь им рассказать обо всем, тебе сохранят жизнь. Но расскажи им что-нибудь такое, что они не смогут проверить сразу. А тем временем всякое может случиться. Кто знает? Может, будет заключен мир.
Этот живой клубок нервов поднял связанные руки к лицу и посмотрел мне прямо в глаза. Слова вырывались у него изо рта, цепляясь за зубы:
– Если бы у меня не были связаны руки, я бы выдрал тебе язык, паршивый бутифлер.
Тут я должен пояснить, что слово «бутифлер» – это самое страшное оскорбление для каталонцев. Так называли сторонников Филиппа Пятого, Кастилии и династии Бурбонов – иными словами, предателей родины. Мне кажется, что их стали называть так, потому что подавляющее большинство сторонников Австрияка принадлежали к низшим слоям общества, а те немногие каталонцы, которые поддерживали Бурбончика, обычно были аристократами или занимали высшие посты в церковной иерархии. Богачи склонны к полноте, а потому их тучные тела, туго обтянутые дорогими тканями, напоминают колбасы и сардельки[54]. Впрочем, какое имеет значение, откуда взялось это слово? Просто этот самый Бальестер меня обложил, и я повел себя как человек, которому нанесли оскорбление:
– Я пытаюсь вас выгородить, а вы мне отвечаете ругательствами! – закричал я. – Мое благородное ремесло инженера не имеет ничего общего с той грязной войной, которую ведете вы.
Мы обменялись еще несколькими оскорблениями. Наша перебранка не имела никакого смысла и только доказывала, насколько далеки друг от друга были наши позиции. Я по-прежнему понимал войну так, как меня научили в Базоше, и считал ее чисто техническим упражнением, не запятнанным враждебными чувствами и смягчаемым благородством духа противников. По законам Базоша, война могла и, собственно, должна была вестись без эмоций, которые подобны облакам, скрывающим рациональный пейзаж инженерного искусства. Битвами управлял разум, и он превращал сражения в некое подобие шахматных партий, исход которых решал не свинец. Если бы какой-нибудь солдат признался Вобану в том, что ненавидит врага, маркиз, вне всякого сомнения, сказал бы ему в ответ: «Господи, да какое зло причинил вам противник?» А для таких типов, как Бальестер, война была вопросом жизни и смерти. Нет. Она была даже важнее, ведь они были убеждены, что в этих боях решались вопросы более значительные, чем судьба каждого из них, простых смертных. С моей точки зрения, естественно, такие взгляды могли проповедовать только безумцы: военный инженер столь же далек от мистики, как часовщик.
Верно и то, что я уже успел увидеть, как ноги сотен повешенных раскачиваются на ветру среди сосновой хвои, передо мной уже предстала трагедия Хативы и маленькая девочка с собакой у ног мертвой матери. Однако стены моего воспитания были слишком прочными, чтобы их могли разрушить несколько грустных картин. Что касается Бальестера, тут я сдался – не имело смысла тратить силы. Я подумал, что в этом человеке сочетались в равной пропорции черты бандита и фанатика.
– Ну, как вам будет угодно, можете ничего не говорить! – сказал я ему. – Я в первый раз в жизни вижу человека, который предпочитает поскорее расстаться с жизнью, а не продлить ее.
Испанскому капитану, пославшему за переводчиком, надоело слушать наши с Бальестером препирательства и ничего не понимать, и он потребовал – не слишком любезно, – чтобы я изложил ему суть нашей беседы.
– Микелеты этого района выполняют распоряжения генерала Джонса, английского коменданта Тортосы, – принялся сочинять я. – Им было поручено захватить этот городишко и ждать здесь новых распоряжений. Этот тип говорит, что связной прибудет завтра рано поутру и передаст приказ ему лично.
Как я и предполагал, испанцы решили использовать Бальестера в качестве приманки для связного, а потому отложили его казнь.
– Ты получил несколько лишних часов жизни, – сообщил я пленнику. – Приведи в порядок свои дела.
Я все это просто выдумал. На следующее утро никакой связной не появился бы, но мне ничто не угрожало. Военные подумают, что микелеты побоялись приблизиться или, возможно, обнаружили обман. Зачем я так поступил? Понятия не имею; вероятно, я успел перенять от Джимми желание оказывать королевские милости, которое не имеет ничего общего с добротой. А может быть, мой поступок объяснялся уроками Вобана, который наказывал своих побежденных врагов любезным с ними обращением. Не думаю, что я выгородил Бальестера по доброте сердечной, потому что к этому времени уже стал порядочной сволочью. И вот вам доказательство: я тут же забыл о нем, заприметив одну южную красавицу, такую же юную, как мы с Бальестером, и поспешил к ней. Даже на расстоянии можно было понять, что она удивительно хороша, несмотря на грязный платок, покрывавший ее голову. Я заметил ее, проходя мимо длинного сарая без дверей, который сейчас служил конюшней для двадцати или тридцати лошадей испанских солдат. Девушка работала внутри – ворошила сено. Заметив меня, красавица отвела взгляд.