— Уходи! — почти молит она. — Мне тоскливо, мне тяжко. Мне во сто раз лучше, когда я тебя не вижу. Гриць! Уходи, ступай себе! Мне так тяжко... уйди!
— Глупая ты! — отзывается он.
— Думаешь, я неправду говорю? — отвечает она и, приблизив свое бледное лицо, смотрит правдивыми глазами прямо на него. — И не жди меня больше, — добавляет она, — больше я не приду.
— Приходи, приходи, ласточка! — просит он покорно и низко склоняется перед ней. — Приходи и защебечи здесь в лесу, а я буду ждать.
Вдруг, — пока он заметил, опомнился, — она быстро повернулась и, ни разу не оглянувшись, раздвинула ветви пихт, порхнула между ними, как птичка, и исчезла... будто ее и не было.
Он почему-то не посмел последовать за ней. Вспомнил пани, ее мать, не захотел ее сердить и остался там, где стоял. Потом подошел к коню, обнял его, как друга, вздохнул, подождал с минуту и, недолго думая, протяжно свистнул...
Прислушался.
Легкий, легчайший, еле слышный шум колеблет воздух, призывает к молчанию...
Все молчит, выжидает.
«Не при-ду!» — вдруг долетает к нему откуда-то с горы трепещущий милый голос. А вслед за ним отчетливо откликнулось за оврагом, от противоположной скалистой стены, замирающее:
«Не при-ду!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сбежала к себе домой, в долину, запыхавшаяся, взволнованная, упала перед святыми иконами и молится: «Господи, тошно мне, — жалуется, вся сжавшись, словно удерживаясь от рыданий. — Господи, мне тошно... Отчего мне тошно?»
Прискакав домой, Гриць спешит прямо к белолицей Настке. Ему хочется прижаться к чьему-нибудь сердцу, к кому-нибудь приласкаться, кому-нибудь сказать, что он любит «Туркиню». Что она такая, что она этакая... Что у него болит сердце... что она сказала то-то... ответила так- то; и еще многое другое бушует у него в груди. Оттого-то он и пошел.
Настка ждала.
Она всегда ждала.
Когда бы ни пришел Гриць, она всегда его ждала, одинаково его любила. Всегда неизменно была рада ему.
— Настуня, голубка! — говорит он грустно, тоскливо и обнимает ее. — Настуня, я очень устал...
Настка прижимает его к себе, ласкает. Настка старается угодить ему. Она ни о чем не спрашивает. Все, чего он хочет, беспрекословно исполняет, всегда добра, всегда мила.
Они сидят рядом и не говорят ни слова... За них говорит их молчание.
Он устремил задумчивый взгляд на лес и горы, но ничего не видит. На него смотрят черные глаза из-под дугообразных, удивленно поднятых бровей, горят у лица красные маки, дрожат в ушах золотые полумесяцы, цветут любимые губы.
«Туркиня! — стонет, безмолвно молит его тоскующее взволнованное сердце. — Туркиня! Почему ты меня не любишь?»
«Не при-ду-у!! — отзывается в его ушах милый голос и замирает в глубине его тоскливой жаждущей души. — Не приду!»
— Поцелуй меня, Настя! — говорит он вдруг через некоторое время твердым, властным голосом, привлекая к себе податливую полнолицую девушку, и прижимает ее к сердцу. — Поцелуй!..
Поцеловала...
— Так... — произносит он удовлетворенно, быстро встает и, не удостоив ее больше ни одним взглядом, уходит...
Отцвели красные маки, которыми украшала себя все лето юная Тетяна. Наступили унылые дни. Унылые, короткие и дождливые. А в доме Иванихи Дубихи, который стоит между горой и шумной рекой, почти всегда царит полумрак. Это пихты, поднимающиеся густыми рядами против дома на горе, преграждают доступ солнцу и наводят уныние; перед иконой пресвятой девы в доме набожной Иванихи Дубихи теплится, как обычно, маленькая мерцающая лампадка.
Тоскливо и грустно теперь, в осенние дни, красивой Тетяне. Мать занята хозяйством и делами на мельнице и недолго засиживается в комнатах. Тетяна, убрав их рушниками, сухими цветами и коврами... порой не знает, как убить время, — до того много его остается. Хоть и помогает она матери по хозяйству, хлопочет вместе с ней, все же бывают у нее такие минуты, когда кажется ей... что его все еще чересчур много. Иваниха Дубиха не разрешает делать своей единственной дочке черную работу, а между тем тоска по Грицю и тайная любовь к нему подтачивают душевное равновесие и покой девушки. Взлетела бы, как птица, к нему на гору, ведь он же звал, молил в лесу, чтобы она хоть раз еще пришла. Но она не пошла. Что-то, сильнее, чем она, удерживало ее в долине, дома, не позволяло ей идти к нему.
Хотела видеть — и не шла. Любила — и не открывалась. Крепко заперла свое сердце и будто ждала чего-то. Будто боялась полюбить такой любовью, на какую была способна...
«А что ж, стану я плакать?» — звучал в душе его голос, когда она вспоминала свой разговор и его слова о том, что дивчата, полюбивши, должны иметь «свой разум».
Да. У нее был свой разум, и поэтому она не приходила к нему в лес. Не верила ему. Вон у бедной Мавры вся жизнь пропала, прахом пошла, и все ее бросили. Никого, кроме Тетяны и ее матери, у нее нет на целом свете. Нет, она так не хочет. Лучше совсем не любить, если он может ее забыть, осмеять за то, что так сильно его полюбила, в очах душу потопила.
И отчего-то ей страшно, и отчего-то грустно. Сколько ни молилась, нет у нее к нему веры. «Полюбит, бросит, насмеется и свистнет!» — все время предостерегает ее какой-то внутренний голос. Так поучала, предостерегала ее Мавра, а Мавре она верит.
— О!.. о!.. о!.. — вырывался от одной только мысли об этом стон из груди, и вера, если она даже порой возникала у нее, исчезала без надежды на возвращение. Мысль нестерпимая. Она терзает сердце, отнимает покой. Навевает уныние, опаляет душу. Она, Тетяна Дубивна, брошена, осмеяна. Она — которую мать держит точно цветок за образа́ми, лелеет, нежит. Для которой делается все, чего бы только она ни пожелала. И он бросит, будет посвистывать ей!.. Словно под невидимым бременем какого-то непонятного ей самой страха клонится Тетяна, страдает, терзается душой.
И это бывает с ней часто, подолгу. И потому гордо молчат ее замкнутые уста, никому не говорят о боли и блаженстве в ее душе. Если придет он сам или его сваты, тогда она заговорит, все расскажет. А если нет — пусть все в ней погаснет.
А иной день сердце Тетяны снова, как вешний лед, тает. Она сама себе улыбается, радуясь чему-то всей душой. Он ее любит!.. — красивый и гордый, как орел. Но все же любит, сохнет по ней. Гриць, Гриць! — зовет ее юная душа, простирая к нему в тоске свои чистые крылья, трепещет, полная надежд, смеется от счастья; когда придет он сам?
Сам!
На своем бесценном, черном как смоль коне. Приедет, поцелует, станет перед матерью, скажет то, что до́лжно, принесет ей счастье.
Но не спешит Тетяна к нему, а бежит лесом к Мавре.
«Сказать? Поделиться? — неуверенно спрашивает внутренний голос. — Рассказать Мавре? Открыться? Или лучше промолчать, пока не придет время...»
Нет, лучше молчать. Не выдать себя ни одним словечком. Лучше она будет ждать одна, молча высматривать свое счастье, любить тайно, а наступит время, он зашлет сватов, и все будет хорошо. Мать отдаст ее за него. Они полюбили друг друга, и она упросит мать выдать за него.
Но не спешит Тетяна к нему, а спешит к Мавре.
Хоть и не расскажет ей о своей любви, да Мавра многое знает, все понимает, она бывала везде, умеет гадать, вспоминает иногда и про любовь... с ней как-то легче будет.
Бродя однажды с такими мыслями по лесу, сворачивает Тетяна в ту сторону, откуда видно Маврино жилье, и... наконец входит в хату.
— Мавра! — говорит она оживленно. — А я к тебе в гости, хоть сегодня и не воскресенье; но у нас иной раз так тоскливо и уныло, что иногда просто даже... гонит из дому... хоть бы к тебе! — И с этими словами девушка с такой нежностью прижимается к своей старой подруге, словно требуя, пусть бессознательно, ласки и любви.
— Мавра, видишь, я здесь... обними же меня за это, приласкай...