Конь щиплет траву, а он лежит, вплотную прижавшись к земле, поперек тропинки, на самом краю пропасти; лицо его обращено в сторону леса, туда, куда ведет тропинка. Так он должен ее увидеть еще издали, видеть каждый ее шаг, когда она будет спускаться к нему по тропе, точно по ступенькам, из лесу. Эй, Туркиня!.. я здесь!
Ждет.
По лесу пронесся легкий шум.
Колышутся едва заметно ширококрылые пихты. О чем-то шепчутся, перешептываются — настраиваются на торжественный лад. Кажется, они что-то празднуют... А там, в долине, в пропасти, журчит поток и о чем-то тоже рассказывает.
Гриць пристально разглядывает все вокруг, подстерегает, вглядывается своим острым молодым взглядом, как ястреб, в самую глубь леса. Долго-долго терпеливо следит, прислушивается, не услышит ли шума чьих-нибудь шагов, и, наконец, ловит слухом то, чего ждал. Из лесу по тропинке, прямо к нему, шагах в двухстах, легко, бесшумно спускается... одна-одинешенька, она.
«Тише!» — словно приказывают всему вокруг деревья и сами лишь едва колышутся: она идет.
И в самом деле — шла она.
Она не смотрит ни направо, в пропасть, ни налево, на Чабаницу с ее белым камнем, ни прямо перед собой, где плашмя поперек тропинки растянулся он, словно змей, — а смотрит лишь себе под ноги. Богато одетая, в шелковой юбке, стан, как тростинка, гибкий и тонкий. А личико среди красных маков, больших маков, а из-под них — золотые сережки-полумесяцы. Туркиня.
Он вскрикнул бы, да боится. Она сразу же исчезнет. Даже сердце в груди учащенно забилось.
Лежит, не шевелится...
Но в конце концов надо же. Он вскакивает на ноги, снимает шляпу и, низко склонившись, почти касаясь шляпой земли, идет так, покорно склоненный, прямо ей навстречу.
— Туркиня!
Она увидела его. Скорее, чем полагал, — узнала по коню, сердцем почуяла.
— Ты здесь? — спрашивает она, и брови ее выражают удивление. Опять такая, как всегда, он это сразу почувствовал.
— Добрый день, Туркиня, коли уж ты так себя величаешь, — начинает он и выпрямляется. Может, хоть сегодня будет она другой.
— Я пришла тебя видеть, — говорит она просто и смотрит ему в глаза, но опять почему-то лицо и даже губы ее бледны.
Он упал перед ней, как перед царевной, на колени, кланяется.
— Не кланяйся мне столько раз, с меня хватит и одного поклона. Только моей матери кланяются больше. Ее называют пани.
— А тебя?
— Я — Туркиня!
— Почему же это?
— У меня вот, — говорит она и показывает на золотые полумесяцы в ушах, — турецкие сережки.
— Кто тебя так окрестил? — спрашивает он.
— Люди в селе. Ты разве не слыхал про меня? — спрашивает она.
— Нет.
— Ты не бываешь в нашем селе?
— Был несколько раз, но больше хожу на венгерскую сторону. Был как-то в вашем селе и на престольном празднике, но тебя тогда не видел.
— Откуда ты знаешь? — говорит она и чему-то заранее улыбается.
— Почему ты смеешься?
— А почему бы нет?
Он обиделся.
— Гляди, — говорит он и хмурит брови, — чтобы как-нибудь люди не посмеялись над тобой.
— Надо мной не посмеются, — говорит она уверенно и горделиво.
— Ишь ты! — передразнивает он ее.
Она не обращает внимания.
— А про тебя я, кажется, слышала, — отзывается она погодя, — да только не видела и не знала, как тебя зовут.
— Гриць, — говорит на это он.
— Это ты уже говорил, — отвечает она. — Но наше село большое, и многих так зовут.
— Гриць... Гриць, — твердит он, ударяя себя в грудь. — Тот, за кем все дивчата бегают, кто пляшет так, будто ногами пишет, кто во всем селе лучше всех на трембите играет... тот Гриць. Этой зимой я буду, может, и в вашем селе, — добавил он. — У одного моего товарища там живет дядя, и он передавал, чтоб тот пришел к нему, у дяди на примете для него красивая и добрая дивчина. Тогда гляди... — грозит он и прячет под черным усом улыбку, которая очень красит его.
Она молчаливо поднимает черные свои брови, удивляясь его словам.
— Ничего. Будем любить друг друга.
Она сначала молчит, а затем спрашивает:
— Ты тоже посвистываешь тем дивчатам, которых перестаешь любить?
— А что ж, — отвечает он. — Стану я плакать? Разве вот по тебе плакал бы — потому ты во какая красивая!
Она глядит на него своими большими глазами, а потом словно машинально схватывается за свои красные цветы и, вытащив их из-за ушей, молча роняет на землю.
— А что делают те, которым ты посвистываешь? — спрашивает она затем и требовательно впивается в его лицо своими черными глазами.
— Разве мне их учить? — отвечает он. — У них свой ум, а у меня свой. Меня никто не учит. Неуч я.
— Верно, уходят куда глаза глядят, — задумчиво произносит она вполголоса.
— Не беспокойся о них, — утешает он и, подойдя близко к ней, заглядывает ей ласково в глаза.
— Мне ты не будешь посвистывать, — отвечает она вдруг твердо, решительно, а в то же время погружает, топит свой взгляд в его глазах.
— Тебе нет, — говорит он убеждающим тоном. — Ты моя ласточка.
— Ты! — вдруг произносит она угрюмо и протягивает отстраняющим жестом руки так, что ее растопыренные пальцы упираются ему в грудь. — Ты! — повторяет она еще раз. — Ты знаешь что?
— Знаю, — отвечает он, и глаза его смеются. — Ты прекрасна, как боярыня, и я тебя люблю!
— Ишь ты! — отвечает она.
— Ишь ты? — повторяет он вопросительно, и в его голосе звучит огорчение.
— Гей, Туркиня, Туркиня, — прибавляет он, и его голос и глаза выражают грозу, — счастье твое, что ты красива, а то...
Она быстро подносит руки к ушам и чувствует, что цветов нет.
— А вон они, на земле, — говорит он почему-то с внезапной покорностью, которой старается вызвать ее расположение.
— Сами выпали? — спрашивает она словно самоё себя, не спуская с него глаз.
— Ты, — продолжает он, — так прекрасна, что я люблю только тебя одну.
— О...о...о! — болезненно вскрикивает она и нагибается за красными цветами мака.
— Не веришь?
— Чему я должна верить? — спрашивает она и поднимает удивленно черные свои брови.
— Что я тебя одну люблю.
— Меня?
— Тебя.
— И ты тоже красивый, — говорит она просто, — только у меня тяжело на душе.
— Почему? — спрашивает он искренно и вдруг обнимает ее за шею. — А вот у меня не тяжело.
Она выскальзывает.
— С тобой мне тяжело.
— Со мной?
— Да. Я пришла тебе сказать, что больше уже не приду.
— Но зато я приду, — отвечает он.
— Куда?
— В любое место, где ты будешь.
— Нет. В любое не придешь.
— Приду, раз говорю.
— И в наш дом?
— И в ваш дом. А где ваш дом?
— У мельницы над рекой. Знаешь?
— Иванихи Дубихи? — спрашивает он удивленно. — Да?
— Да. Это моя мать.
— Прегордая пани, — отвечает он и едва сдерживается, чтобы не присвистнуть. — Издали кусает!
— Моя мать богомольная, людям добро делает, любит только правду.
— И что из того? — отвечает он.
— Ничего. И тихо в нашем доме — лишь она, да я, да святые иконы; красиво так и любо...
— Еще тебя в монашки отдаст, — шутит он.
— Может, и отдаст, если я захочу.
— Если не посватаю.
Она вспыхнула.
— Пойдешь за меня?
— Если захочу, пойду.
— Ишь ты? — передразнивает он ее опять.
— Ишь ты! — откликается она высокомерно в ответ, даже не взглянув на него. И вдруг прибавляет спокойно: — Ступай себе!
— Уйду, когда захочу, ты не прикажешь мне, хоть ты и Дубивна!
— А мне лучше, когда я тебя не вижу, — отвечает она, опустив в землю глаза. И с этими словами поворачивается, уходит.
— Туркиня! — кричит он огорченно, умоляюще, и через минуту он уже рядом. — Ласточка!
— Хочешь свистнуть? — спрашивает она и пронизывает его долгим, пытливым, словно предостерегающим взглядом.
— Туркиня!