В 1911 году Дягилев решил, что пришло время Нижинскому сделаться балетмейстером-хореоавтором (пришлось сделаться балетмейстерами и самому Дягилеву и Баксту…). Сергей Павлович сидел с Нижинским на площади святого Марка в Венеции, и тут ему вдруг, мгновенно, пришла в голову пластическо-хореографическая мысль сделать «Фавна». Сергей Павлович тут же вскочил и стал показывать около двух больших колонн венецианской площади угловатую тяжелую пластику фавна и воспламенил Нижинского, который стал бредить «Фавном». Часами просиживали они в музее, изучая античную пластику поз и угадывая их движение, и немедленно по возвращении в Монте-Карло приступили к постановке «Фавна». Первый творческий опыт Нижинского был мучительным и потребовал громадной затраты времени и сил не только Нижинского, растерявшегося, беспомощного, но и Бакста, и самого Дягилева. Игорь Стравинский свидетельствует, что «участие Бакста в балете „L’après-midi d’un Faune“ было преобладающим; не говоря о декорациях и прекрасных костюмах, которые он создал, он же указывал и малейшие хореографические жесты».
Дягилев присутствовал на всех репетициях – а их было больше ста! – Нижинский ставил отдельно каждый такт и после каждого такта поворачивался к Дягилеву и спрашивал:
«Так, Сергей Павлович? Ну, а теперь что?»
Несмотря на мучения с «Фавном», о котором мне еще придется говорить, несмотря на то, что Нижинский не обнаружил в нем никаких творческих данных, несмотря на то, что все окружение Дягилева не переставало ему твердить, что из Нижинского никогда не будет творца-хореоавтора, Сергей Павлович – из упрямства? из нежелания сознаться в своей неудаче? из искреннего убеждения? – в следующим году поручил своему Вацлаву постановку двух балетов – «Sacre du Printemps»[91] Стравинского и «Jeux»[92] Дебюсси. «Sacre du Printemps» в конце концов удалась, но сколько мучений всем – и Дягилеву, и Стравинскому, и Рериху, и всей труппе стоила эта «хореография» Нижинского, через семь лет переделанная Мясиным! – a «Jeux» не вошли в репертуар и больше никогда не возобновлялись… На этом и оборвались «хореографические опыты» Нижинского, если не считать его постановки в Америке – наперекор всему и всем – «Till Eulenspiegel’я»[93] Рихарда Штрауса, – даже Сергей Павлович не признал этого балета. Говорю «даже» Сергей Павлович, потому что Дягилев так и продолжал упорно и упрямо считать Нижинского не только великим танцором, но и великим творцом, и еще за год до смерти писал о Нижинском: «Он был одинаково гениален как хореограф и как танцор. Он ненавидел танцы, придуманные другими (не в этом ли и заключается главная причина ухода Фокина из Русского балета. – С. Л.), и которые он должен был исполнять, и был бесконечно талантлив в изобретении танцев для кого бы то ни было, кроме самого себя». Единственную уступку сделал Дягилев, признав, что Нижинский не был талантлив в изобретении танцев для самого себя: трагедия Нижинского заключалась, конечно, не в том, что он был не изобретателен в танцах для самого себя, а в том, что его «хореография» и его голова оказались в противоречии с его ногами: Нижинский-хореоавтор предписывал Нижинскому-танцору такие движения, какие менее всего соответствовали характеру и свойствам его танцевального гения, особенно его элевации.
В 1913 году происходит охлаждение Дягилева к Нижинскому. До тех пор не отпускавший его от себя ни на шаг, опекавший и оберегавший его от сношений с внешним миром – как будто Дягилев предвидел опасность, как будто предчувствовал, что Нижинский потеряется и погибнет в этом мире! – Сергей Павлович отпустил его от себя в далекое американское путешествие… И внешний мир нахлынул на Нижинского и смял его не умеющую сопротивляться душу.
Нижинским овладели: сперва Ромола Пульска, женившая его на себе, потом «толстовцы» нашей труппы – N и NN[94]. Нижинский проявил такую пассивность в своей неожиданной женитьбе, которая находилась уже на границе ненормального – кто хотел, тот и мог распоряжаться жизнью и мыслями Нижинского! Ромола Нижинская подробно рассказывает о том, как она женила на себе великого танцора, а также и о том, как на его несчастную голову обрушилась проповедь вегетарианства, аскетизма и толстовской морали. Помимо ее воли, из ее рассказа вытекает, что упрощенная балетными адептами толстовская схема оказалась не под силу гению танца: Нижинский не мог преодолеть Толстого (как, в сущности, не мог и понять его) и не выдержал противоречия, в которое его бросило новое учение: как согласовать это учение жесткой морали с его природою танцора? И если нельзя без особенной жути и волнения читать страницы о «толстовстве» Нижинского, ускорившем процесс его психического заболевания[95], – меня часто преследовал образ несчастного Нижинского, гуляющего по швейцарской деревне с золотым крестом и останавливающего прохожих проповедью христианства, – то не меньшую жуть вызывает и рассказ Ромолы Нижинской о том, как она женила на себе Нижинского…
Нижинский «изменил» Дягилеву – можно ли говорить об «измене» слабовольного и уже тогда не вполне вменяемого человека? – он шел туда, куда его вели, – Нижинский переменил господина, своего «полубога», на госпожу, принесшую ему ряд несчастий, даже и не сообщив о своей женитьбе тому, с кем его жизнь была тесно сплетена, и Дягилев узнал об «измене» от своего преданного слуги Василия, сопровождавшего Нижинского в поездке в Южную Америку. Когда до Дягилева дошла весть о женитьбе Нижинского, он пришел в неописуемый гнев, в неукротимую львиную ярость: он ломал столы и стулья и в бешенстве метался по комнате.
Женитьба Нижинского была настоящим ударом для Дягилева, первою настоящею болью, пережитою им в жизни. Перед этим Дягилев отходил от Нижинского, охладевал к нему, – этот удар и его непоправимость показали ему, насколько Нижинский вошел в его жизнь и в душу, и вырвать его оттуда было невозможно – до самых последних дней Нижинский был ему дорог – и тогда, когда Нижинский причинял ему боли и обиды, и тогда, когда он умер и для танца, и для всего внешнего мира. Так всегда бывало с Дягилевым: он мог отходить от своих друзей, охладевать к ним, «изменять», но какая-то связь оставалась в его душе, и он – рано или поздно (в большинстве случаев поздно), проявляя это наружно или скрывая в себе, – снова возвращался к прежнему другу, которого, казалось, с такой легкостью вышвырнул из своей жизни, от которого, казалось, так легко отказался…
Перед отъездом из Америки Нижинский получил следующую телеграмму: «Le Ballet Russe n’a plus besoin de vos services. Ne nous rejoignes pas. Serge de Diaghileff»[96].
Казалось, произошел полный и окончательный разрыв. Нижинский оказался во время войны интернированным в Австрии[97], и жизнь его превратилась в сплошной ад. Дягилев издали следил за жизнью Нижинского и решил ему помочь. «Полубог» продолжал царить в каком-то уголке и несчастного Нижинского, и он жестоко признавался жене: «Я не сожалею о моих отношениях с Сергеем Павловичем, даже если мораль их осуждает». Между Дягилевым и Нижинским, продолжавшим тянуться к своему прежнему владыке-другу, несколько раз готово было произойти полное примирение, и каждый раз оно оказывалось невозможным, потому что между ними стояла Ромола Нижинская. Дягилев долго хлопотал и добился того, что Нижинского выпустили из его тягостного плена в Америку; по приезде в Америку Нижинских Дягилев дружески их встретил и в следующем американском сезоне передал артистическое руководство труппой Нижинскому. Несмотря на то, что это руководство было тягостно Русскому балету – мы знаем, какое мучение представляли для труппы репетиции под руководством Нижинского, – даже Ромола Нижинская признает, что труппа вела себя очень вежливо по отношению к Вацлаву: «члены труппы оказывали мне много внимания, больше даже чем раньше», и она же добавляет в объяснение – «Дягилев без сомнения дал приказ». И в то самое время, как Дягилев делал шаги к примирению, жена Нижинского вела процессы против Дягилева и внедряла в не умевшую сопротивляться голову своего несчастного мужа нелепую и больную мысль, ставшую у нее ideé fixe[98], будто бы Сергей Павлович поставил себе целью «уничтожить» его и чуть ли не замышляет в Буэнос-Айресе заговор на его жизнь…