— Насчет жены не беспокойтесь, гражданин Третьяковский, — сказал Ярыжкин. — Вам сейчас лучше подумать о себе.
— Простите, но я как-то раньше обходился без советов тайной полиции! — дерзко сказал я, нарываясь на мордобой.
— Напрасно, — невозмутимо откликнулся тот. — Я только что хотел посоветовать вернуть украденный у профессора Переведенского документ, не дожидаясь обыска. Откровенно говоря, не люблю я этой тягомотины. Да и супруга ваша — дама крайне впечатлительная.
— Она мне не супруга.
— Не важно. Так как насчет документа?
— Не понимаю, о чем вы?
— О том, что лежит в кабинете, в ящике письменного стола.
— Позвольте убедиться?
— Пожалуйста, но в моем присутствии.
И гэбэшник последовал за мною. В кабинете он принялся с интересом осматриваться.
— Мне всегда любопытно взглянуть, как устраиваются мои подопечные, — пробормотал чекист. — Тем более — ученые… Хотя я всяких повидал — и ученых и дипломатов и инженеров и военных… Одни грубят, другие плачут, третьи за пистолет хватаются… Вы вот — ерничаете…
Выдвинув ящик, я вытащил похищенную бумажку. Хотя понятия не имел, откуда гэбэшнику известно, что она лежала именно в ящике стола, а не была спрятана, скажем, между книгами?
— Вот и правильно! — обрадовался Ярыжкин, аккуратно складывая листок пополам и пряча его во внутренний карман. — К чему эти бессмысленные запирательства. Теперь можете собираться.
Когда меня проводили мимо сожительницы, она уже не валялась в обмороке, а сидела на диване, поджав стройные ноги и глядя на меня как на отработанный материал. Понятно, откуда чекисту известно о местоположении документа.
— То есть тебя сдала сожительница? — спросил я Графа, когда он налил себе уже не чаю, а вермута.
— Да. Скорее всего ей позвонили с Лубянки и попросили посмотреть, где хранится такой-то документ. Она порылась в моих бумагах, нашла его и доложила… Ну да черт с ней! Слушай дальше… Черный «опель», как я и предполагал, свернул с проспекта Маркса на площадь Дзержинского и въехал в задний двор здания бывшего страхового общества «Россия». Сидя между двумя гэбэшниками, столь заботливо переложившими на диван мою стукачку сожительницу, я не испытывал ни страха, ни злости. Напротив, все случившееся выглядело логичным развитием событий. Я бы скорее был удивлен, повернись события как-то иначе. Если существовал проект этой «Башни», никто хоть сколь-нибудь причастный не мог быть оставлен в покое. Бумажка на столе профессора была лишь приманкой в мышеловке. Подозрение в измене — обычный предлог для ареста. Переведенскому нужен легальный повод, чтобы включить меня в проект без моего согласия.
На этот раз перед мною, скромным ветераном, распахнули не только калитку, но и ворота целиком. Правда, в само здание Лубянки меня не провели, а сразу направили в боковую пристройку, а внутри нее, отворив тяжелую железную дверь, спустили в подвал. Я шел под конвоем все той же пары чекистов по неширокому коридору, с толстыми горячими трубами под потолком, пока не угодил в обширное помещение. Что бы это ни было, на тюремный карцер оно явно не походило, скорее — на кинозал. У белого экрана, занимающего целую стену, полукругом сидели люди в штатском. Свет был погашен, но в мерцании экрана я отчетливо видел хрустальные бра, развешенные по стенам, обшитым панелями темного дерева.
Как ни странно для столь серьезного учреждения, но откуда-то доносилась музыка. Кажется, это была прелюдия фа минор Баха. И это оказались далеко не все странности. В одном из углов я заметил ничто иное, как ломберный столик, за которым сидело несколько мужчин в самых настоящих смокингах и они со смачным шлепком метали карты. Пол оказался выстлан навощенным паркетом, который матово поблескивал в молочном мерцании экрана. Портили эту картину только часовые в форме войск МГБ, что стояли у входа. Когда я переступил порог этого, то ли кинозала, то ли места проведения светской вечеринки, мои конвоиры вышли и затворили за собой дверь. Один из присутствующих оказался самим профессором Переведенским. Как и остальные, он тоже был в смокинге. И разведя руки, словно собирался меня обнять, воскликнул:
— А вот и гражданин философ! Товарищи ученые, имею честь представить Евграфа Евграфовича Третьяковского, ученого, подающего большие надежды, пока еще в степени начинающего, но в скором времени, я надеюсь, он станет одним из крупнейших деятелей науки нашего государства.
Люди в смокингах одобрительно зааплодировали. Из-за столь сумеречного освещения я не сразу разглядел в этой кучке хорошо, но не к месту одетых мужчин своего брата.
— Брата? — удивился я. — Он что, тоже был арестован?
— Отнюдь… — вздохнул лжеписатель. — Миний весьма удивился, увидев меня в этом странном месте… Мы хоть и близнецы, но… Не знаю, замечал ли кто-нибудь, что наши глаза отличаются оттенками? У меня они серо-голубые, а у него почти зеленые, словно природа так и не смогла определиться с их цветом.
— В чем дело, Граф? — с неподдельной тревогой спросил он.
— Разве ты не знаешь? — удивился я.
— Поверь — нет.
— Мне шьют госизмену.
— Какого черта! — возмутился он. — Они что, не знают, чей ты брат⁉
Братишка мой тогда был в фаворе у самого Хозяина.
— Знают, разумеется, но им нужна моя голова, — ответил я, — надеюсь, что — в качестве мыслительного аппарата, а там будет видно…
— Кретины!
— Скорее — наоборот, — вздохнул я. — Когда государству требуются светлые головы, оно предпочитает собирать их, как грибы в лесу, не дожидаясь, когда те сами заберутся в лукошко.
— Ты действительно что-то такое… совершил?
— Стащил у Переведенского бумажку со стола.
— Тогда кретин — это ты!
— Товарищи-товарищи, — вмешался профессор, — я понимаю, встреча родных братьев… Это очень трогательно, но нас ждут дела! Прошу садиться!
И он указал на ряд кресел, расположенных полукругом перед экраном. Миний пихнул меня к одному из них.
— Ладно, не ссы, прорвемся, — шепнул он, когда по белому полотну побежали полосы.
Застрекотал проекционный аппарат и вместо белого над головами пролег голубой луч. От нечего делать, я тоже уставился на экран. Промелькнули какие-то цифры, медленно проплыли титры, предупреждающие об ответственности зрителей за разглашение государственной тайны. И вот замигали кадры, которые заставили меня затаить дыхание. На экране появились люди в белых балахонах. Они собирали прибор, который напоминал короткоствольный пулемет. Руководил сборщиками человек, показавшийся мне смутно знакомым. Где-то я уже видел эту отталкивающую физиономию, похожую на ожившую погребальную маску, вроде тех, что пылятся в витринах Эрмитажа. Двигался он молниеносно, лишь изредка позволяя себе постоять на месте. При этом типус застывал в картинной позе со скрещенными на груди руками. Закончив сборку, его помощники навели ствол своего «пулемета» на группу других людей, которые впервые появились в кадре. Они были одеты в полосатые больничные пижамы. Лица этих больных были одинаково по-детски наивны. Словно малыши в песочнице, «полосатики» бестолково копошились в дальнем углу.
— Только что мы наблюдали сборку аппарата Рюмина, — раздался в тишине мягкий интеллигентный голос Переведенского. — Вы видите единственное испытание этого прибора, проведенное в берлинской психиатрической клинике в тысяча девятьсот сорок четвертом году, зафиксированное на кинопленку. В качестве испытуемых — группа пациентов, судя по комментирующим титрам, обреченных на полное затмение рассудка и совершенно асоциальных в своем поведении…
И в самом деле, один из пациентов вдруг ткнул кулаком в лицо своему товарищу по несчастью. Не получив сдачи, продолжил молотить по ухмыляющейся физиономии соседа. Потом оператор нацелил камеру на группу испытателей. Человек с лицом в виде маски смерти замахал руками, и что-то беззвучно закричал. Его ассистенты склонились к аппарату и принялись что-то подкручивать в нем. Несколько мгновений диспозиция не менялась. Вдруг, без видимого перехода, у «полосатиков» изменилось выражение лиц. Отшатнувшись в ужасе, драчун перестал тузить улыбчивого. Между пальцев у него стекала кровь, и пациент принялся судорожно вытирать ее полой пижамы. С физии избитого сползла улыбка. Он машинально мазнул тыльной стороной ладони по окровавленным губам. На лице его проступили удивление и обида.