– Арне! Арне! Вставай, друг, хватит дрыхнуть, пойдём и разберёмся с этими партизанскими шлюхами!
Четырнадцатилетняя Тося надрывно кричала и вырывалась, пока лысый волок её за волосы в кусты за сараем. Когда с остервенением начал рвать одежду, изловчилась, вцепилась во вражью руку зубами так, что они вонзились в плоть. Немец зарычал, с размаху саданул кулаком в нежное девичье лицо. Хрустнули кости, рот мгновенно наполнился кровью, в ушах загудело пронзительно и тошнотворно…
Чуть державшийся на ногах майор, с пьяно-мутными, словно покрытыми пеленой, глазами, покачиваясь, долго смотрел вглубь сенника. Потом решительно ввалился внутрь и, не разбирая, схватил за шиворот первую попавшуюся бабу – старую Кондратьиху, прикрывавшую собой дочку. Вытащил на улицу, повалил на землю, но, одумавшись, подскочил и, тяжело дыша, поволок дальше, за штакетник…
Затравленно молчавшие женщины вдруг похватали ребятишек, вылетели из сарая, кто через дверь, кто через лаз, и, бросившись наутёк, рассыпались по тёмному лесу.
Сховище
Крышка погреба приоткрылась, пропустив внутрь полоску тусклого света.
– Вылезай, Наталья! Убрались ироды, чуть ноги волочили, штаны не застёгнуты… Тьфу, пьянь фашистская! Завтра и не вспомнят, что натворили. Но всё равно уходить вам надо.
Далеко за полночь беженцы, крадучись, вернулись к сараюшке, собрали брошенные вещи, а Тосю, которая ещё не приходила в сознание, перенесли в хату к Дарье Тихоновне, чтобы спрятала, выходила. Бабы причитали шёпотом, до слёз жалея девочку и уже мало надеясь, что останется в живых.
Несчастная Кондратьиха молчала, не зная, куда деться, как спрятаться от унизительного позора, хотя беженцы и сами отводили глаза, переполненные болью и состраданием.
Пока Прасковья Макаровна с детьми управлялась в сеннике, Сепачёв вскинул на плечи мешок с вещами невестки, взял на руки Ларису. Наталья, поторапливая Ефросинью Фёдоровну, ковылявшую следом за сыном, несла Галинку. Добравшись до места, Василий Семёнович беспокойно оглянулся по сторонам:
– Ничего не понимаю, здесь телегу оставил. Заблудил, что ли? Погодьте, я поищу.
Вернулся сумрачный. Ни коня, ни телеги.
– Упёрли! Поди, зеленковцы-бандиты, ёлки зелёные! Тоже по лесам… Ни вашим, ни нашим!
– А Божачка ж ты мой! А там жа смяротны хатулёк быў! А што ж мне цяпер рабіць? – забедовала Ефросинья Фёдоровна, всплеснула руками, заплакала.
Сепачёв в сердцах ругнулся, но тут же, успокаивая, обнял мать, неловко пошутил:
– Видать, тем, кто коня увёл, смертное быстрее понадобилось. А ты ещё успеешь новое приготовить, – и, помолчав, твёрдо добавил, словно не тёщу, а себя утешал: – Эта беда ещё не беда!
Устроились в глухом лесу, на краю болота, вдали от дорог и тропинок. Сразу принялись копать траншею для землянки. Выбрали высокое место. Наломали хвойных веток, устелили дно толстым слоем. Сверху накрыли срубленными ёлками. На первое время защита от ветра и дождя получилась сносная. Натаскали сухостоя для костра, без него ни сварить, ни обсушиться, ни согреться.
«Так и Трофим мой, так и Алексей», – неожиданно вспомнила Наталья брата. Как он пешком из Шостки, где до войны на строителя учился, до Езерища добрался. Когда в хату вошёл, чуть узнала: грязный, оборванный, вши на волосах гроздьями висят. «Горечко моё!» – заголосила в отчаянии.
Управы на Алёшку никогда не было. Шуми не шуми – хоть бы хны ему! То вместо школы на озеро с удочкой, то с другом поездом в Ленинград сбежит, то в Городок, то в Витебск. А в сорок втором из Украины домой заявился… Отмылся, голову – налысо, оделся в Севостьяновское и был таков – к партизанам!
Ефросинья Фёдоровна грелась у костра и, не в силах забыть потерю, в очередной раз плакалась дочке Прасковье, которая в свете пламени перебирала ягоды рябины, чтобы заварить ими чай:
– Хатулёчак жа мой там, смяротное…
– Мама, стихните! – не выдержала Наталья, развешивая на кусте, неподалёку от костра, прополосканные в ручье детские одёжки. – Вот обживёмся трошачки, проберусь в Езерище, сховище раскопаю, принесу вам чистое. И заодно морковки прихвачу детям.
– И я с тобой! – чуть не выронила котелок с кипятком Широчиха, жена Гришки Широкого, бойкая баба лет тридцати пяти. – Тоже хочу схрон откопать, заберу пшеницу.
Василий Семёнович, за ним дети – Вова и Нина, вынырнули из кустарника с охапками хвороста. Один подбросили в костёр, остальные сложили неподалёку. Когда пламя взметнулось ввысь, рассыпая по сторонам яркие искры, Сепачёв положил в центр длинный обломок сухой берёзы, когда-то вывернутой из земли с корнем то ли взрывом, то ли буйным грозовым ветром. Устало присел на пенёк, вытянув к огню натруженные, озябшие руки.
– Сынок, дочка, ещё по охапке, пока совсем не стемнело! – приказал детям и обернулся к женщинам: – Куда собрались, девоньки?
– Ай, переживаем, что немцы да полицаи растащат наши тайники. Они ж ничем не брезгуют, и рваный платок приберут, и поношенную тужурку. Что за люди такие? – увильнула от ответа Наталья.
– Если бы люди! – вздохнул Сепачёв. – Были звери, а теперь, когда гонят их наши, ещё зверее становятся. Грабят, угоняют в неметчину, жгут деревни. Снова жгут! Хмельник, Двухполье, Слобода… А вы, бабы, не вздумайте в Езерище возвращаться! Прислухайтесь – гремит!
С северной стороны, где-то очень далеко едва угадывались громовые раскаты канонады. Наступательные бои шли на невельском направлении. А уже двадцать седьмого октября Совинформбюро сообщило: «Северо-восточнее Витебска наши войска, преодолевая огневое сопротивление и развитую систему инженерных заграждений противника, заняли свыше 50 населенных пунктов. Шоссейная дорога Невель – Усвяты на всём её протяжении очищена от противника. На одном участке бойцы Н-ской части разгромили сильно укреплённый узел обороны немцев и истребили до 600 гитлеровцев. Захвачены две артиллерийские батареи, восемь минометов и два склада боеприпасов. Взяты пленные».
С каждым днём становилось холоднее, запасы продуктов у беженцев давно закончились. С утра Сепачёв с мальчишками-подростками уходил в окрестные деревни, наведывался к дальним родственникам и знакомым в поисках съестного. Ставил петли на зайцев, иногда удавалось поймать лесную пичужку или наловить рыбы в болотном озерце. На сосновых полянах бабы с девчонками собирали бруснику, ползали по болоту в поисках клюквы, радовались поздним грибам.
Хотя канонада приближалась, но чем голоднее становилось, тем чаще Наталью посещало желание наведаться в Езерище. В один из погожих дней она решилась. Широчиха, словно того и ждала, увязалась за ней. Вдвоём и вправду надёжнее.
Вначале шли легко, бодро переговаривались, не опасаясь, что кто-то услышит, но когда лес посветлел, стало ясно – впереди дорога, смелости поубавилось.
– Надо по краю, за кустами, чтобы не нарваться на злыдней, – предложила Широчиха и двинулась вперёд, прокладывая путь.
Лес всё ещё служил защитой от недоброго глаза, хотя и поредел значительно, усыпав подножье яркой листвой, от которой рябило в глазах. Продираться сквозь бурелом и кусты, цепляющиеся растопыренными ветвями, словно раскинутой сетью, было тяжело и утомительно. Женщины умолкли, говорить не было сил. Совсем запыхавшись, Наталья остановилась, присела на поваленную ольху, чуть слышно окликнула попутчицу. Но лес жадно проглотил так и не долетевшие до Широчихи слова. «Минутку отдышусь – догоню, – решила, приваливаясь спиной к толстенной сосне. – Досчитаю до шестидесяти и пойду».
…Молодая кобылица склонилась мордой к плечу, тычется тёплыми шершавыми губами в щёку. «Откуда ты взялась?» – радуется Наталья, хватает её под узцы, ловко взлетает на мощную лошадиную спину и скачет, скачет к дымящемуся голубыми туманами озеру. И кобылица слушается, признаёт в ней хозяйку, чувствуя решительный характер, затаённую уверенную силу. Но вдруг вздымается на дыбы: «Иго-го-о!» – далеко разносится её мощное ржание…