Небо! Какими скотами мы были, я и мои аристократические приятели! Какими недостойными, бесполезными, бесчувственными негодяями! А между тем мы были приняты в высшем обществе: самые красивые, самые благородные дамы Лондона принимали нас в своих гостиных и встречали улыбками и льстивыми словами, нас, от одного присутствия которых веяло пороком, нас, «светских молодых людей», которых усердно работающий за кусок хлеба мастеровой, узнав нашу жизнь, мог бы с презрением и негодованием ударить за то, что такие подлецы своим присутствием оскверняют землю!
Иногда, но очень редко Риманец присоединялся к нашей игре и музыкальным вечерам, и в этих случаях я замечал, что он давал себе свободу и становился самым необузданным из нас всех. Но, несмотря на свою необузданность, он никогда не делался грубым, что бывало с нами; его глубокий и мягкий смех был звучен и гармоничен и совсем не походил на ослиное гоготанье нашего культурного веселья. Его манеры никогда не были вульгарны, и его красноречивые рассуждения о людях и вещах, порой остроумные и иронические, порой серьезные, доходящие почти до пафоса, производили странное впечатление на многих, кто слушал его, а на меня в особенности.
Помню, однажды, когда мы поздно возвращались с безумной оргии – я, три молодых сынка английских пэров и Риманец, – мы наткнулись на бедно одетую девушку, которая, рыдая, цеплялась за железную решетку запертой церковной двери.
– О Боже, – стонала она, – о милосердный Боже! Помоги мне!
Один из моих приятелей схватил ее за руку, отпустив бесстыдную шутку, но тотчас Риманец стал между ними.
– Оставьте ее! – сказал он строго. – Пусть она найдет Бога, если может!
Девушка испуганно взглянула на него, слезы катились из ее глаз, и он бросил ей в руку две или три золотые монеты.
Она снова зарыдала.
– О, благослови вас Господь! – громко кричала она. – Благослови вас Господь!
Лючио снял шляпу и стоял с непокрытой головой при лунном свете; странное задумчивое выражение смягчило его мрачную красоту.
– Благодарю вас, – просто сказал он. – Теперь я ваш должник.
И он пошел дальше, а мы последовали за ним, подавленные и молчаливые, хотя один из моих сиятельных друзей хихикнул по-идиотски.
– Вы дорого заплатили за благословение, Риманец! – сказал он. – Вы дали три соверена. Честное слово, я бы на вашем месте потребовал чего-нибудь побольше, чем благословение!
– Конечно, – возразил Риманец, – вы заслуживаете большего, гораздо большего! Я надеюсь, что вы это и получите! Благословение не имеет никакой пользы для вас; оно для меня!
Как часто с тех пор я вспоминал об этом случае! Тогда я был слишком глуп и не придал ему ни значения, ни важности. Погруженный в самого себя, не обращал внимания на обстоятельства, не имеющие связи с моей собственной жизнью и делами. Во всех моих развлечениях и так называемых удовольствиях постоянное беспокойство снедало меня; ничто, собственно, не удовлетворяло меня, кроме медлительного и несколько мучительного ухаживания за леди Сибиллой. Странная она была девушка: она отлично знала мои намерения относительно ее, а между тем делала вид, что не знает! Каждый раз, когда я пытался обойтись с ней более чем с обычным вниманием и придать своим взглядам и манерам нечто вроде любовного пыла, она казалась удивленной. Не понимаю, почему некоторые женщины любят лицемерить в любви. Их инстинкт подсказывает им, когда мужчины влюблены в них! Но если они не доведут своих вздыхателей до самой низшей степени унижения и не заставят одурманенных страстью безумцев дойти до готовности отдать за них жизнь и даже честь, что дороже жизни, – их тщеславие не будет удовлетворено. Но мне ли судить о тщеславии, мне, чрезмерное самодовольство которого так ослепило меня?! И тем не менее, несмотря на болезненный интерес к самому себе, к своему окружению, своему комфорту, своим успехам в обществе, было нечто, сделавшееся скоро для меня мукой, настоящим отчаянием и проклятием, и это, странно сказать, был тот самый триумф, которого я ожидал как венца всех моих честолюбивых мечтаний!
Моя книга – книга, которую я считал гениальным трудом, – будучи брошенной в течение обсуждения и критики, сделалась в некотором роде литературным чудовищем, преследовавшим меня и днем и ночью своим ненавистным присутствием. Крупные, назойливо бросающиеся в глаза строчки рекламы, рассеянные щедрой рукой моего издателя, мозолили мне глаза своей оскорбительной настойчивостью, едва я разворачивал первую попавшуюся газету. А похвала критиков! Преувеличенная, нелепая, мошенническая похвала! Бог мой! Как все это было противно и гадко! Каждый льстивый эпитет наполнял меня отвращением, и однажды, когда я взял один из первоклассных журналов и увидел длинную статью о моей необыкновенной, блистательной и многообещающей книге и сравнение меня с новым Эсхилом и Шекспиром одновременно, – статью, подписанную Дэвидом Макуином, – я готов был поколотить этого ученого продажного шотландца. Хвалебные гимны раздавались отовсюду: я был «гением дня», «надеждой будущего поколения», «книгой месяца». Величайший, умнейший, блистательнейший бумагомаратель, который сделал честь пузырьку чернил, воспользовавшись им! Конечно, я представлял собой «находку» для Макуина: пятьсот фунтов, пожертвованные на его таинственную благотворительность, так обострили его зрение, что он прежде других заметил меня, ярко сиявшего на литературном небосклоне. Пресса послушно последовала за ним, так как хотя пресса – по крайней мере английская пресса – неподкупна, владельцы газет отнюдь не бесчувственны к хорошо оплаченной рекламе.
Впрочем, когда мистер Макуин пророческим слогом, присущим ему, объявил меня своей «находкой», несколько других литературных джентльменов выступили вперед и написали обо мне громкие статьи, прислав мне свои сочинения, старательно отмеченные. Я понял намек, тотчас ответил им благодарственным письмом и пригласил к себе обедать. Они явились и по-царски пировали со мной и Риманцем (один из них потом написал в мою честь «Оду»), а после кутежа мы отослали двоих из них домой в экипаже с Амиэлем, чтобы он присмотрел за ними и помог им найти свою дверь. И моя популярность росла, и Лондон говорил обо мне; рычащее чудовище – столица – обсуждала меня и мою книгу в своей особенной независимой манере. Высшее общество подписывалось на нее в библиотеках, но эти удивительные учреждения, заказав всего две или три сотни экземпляров, держали подписчиков в ожидании по пять-шесть недель, пока те не уставали спрашивать книгу и совсем не забывали о ней. Исключая библиотеки, публика не поддержала меня.
Благодаря блестящим отзывам, появлявшимся во всех газетах, можно было бы предположить, что «все, кто хоть что-то из себя представлял», читали мое «изумительное» произведение. Но на самом деле было иначе: обо мне говорили как о «знаменитом миллионере», а публика оставалась равнодушна к тому, что я сделал для литературной славы. Всюду, куда б я ни пришел, меня встречали со словами: «Не правда ли, вы написали роман? Что за странная мысль пришла вам в голову!» – и со смехом: «Мы не прочли его, у нас так мало времени, но мы непременно спросим его в библиотеке». Конечно, большинство никогда его и не спрашивало, считая его, по всей вероятности, не заслуживающим их внимания. И я, чьи деньги вместе с неодолимым влиянием Риманца вызвали благосклонную критику, запрудившую прессу, понял, что большая часть публики вообще не читает критику. Потому и мой анонимный пасквиль на книгу Мэвис Клер не отразился на ее популярности. Это был напрасный труд, так как на эту женщину-автора продолжали смотреть как на выходящее из ряда вон существо, и ее книгу продолжали спрашивать и восхищаться ею, и она продавалась тысячами, без всяких положительных рецензий или кричащей рекламы. Никто не догадался, что это я написал то, что я теперь признаю грубым, пошлым извращением ее труда, – никто, кроме Риманца. Журнал, в котором я поместил мою статью, был одним из самых популярных и имелся в каждом клубе и библиотеке, и, случайно взяв его однажды, он тотчас заметил статью.