– Я нисколько не возражаю, при условии, что получу удовольствие.
– Удовольствие? – вопросил он с удивлением. – Я думал, вы хотите славы, а не просто удовольствия.
Я громко рассмеялся.
– Я не настолько глуп, чтобы считать, будто славы можно достичь с помощью рекламы. Например, я один из тех, кто уверен, что репутация Милле как художника была подпорчена после того, как он деградировал до такой степени, что изобразил мальчика в зеленом платье, пускающего пузыри из мыла «Пирс». Это была реклама. И данный случай в его карьере, каким бы незначительным он ни казался, никогда не позволит ему подняться до тех величественных высот в искусстве, на которых находятся такие мастера, как Ромни, сэр Питер Лели, Гейнсборо или Рейнольдс.
– Уверен, что ваши слова во многом справедливы, – тут Морджесон многозначительно покачал головой. – Если смотреть на это с художественной или сентиментальной точки зрения, вы совершенно правы. – Вид у него вдруг сделался грустный и задумчивый. – Да, совершенно удивительно, как слава порой ускользает от людей в тот самый миг, когда они, казалось бы, уже схватили ее за хвост. Только что их всячески расхваливали, но проходит время, и уже ничто не вернет им былую известность. Но есть и другие, которых осыпают ударами и насмешками…
– Как Христа? – перебил я его с едва заметной улыбкой.
Морджесон казался шокированным – ведь он не был конформистом, но, вовремя вспомнив о моем богатстве, поклонился с кротким терпением.
– Да, как Христа, – тут он вздохнул, – как вы изволили заметить, мистер Темпест. Осыпаемые ударами и насмешками, встречая препятствия на каждом шагу, они тем не менее благодаря какому-то капризу судьбы добиваются всемирной славы и могущества…
– Опять-таки как Христос, – зловредно повторил я, так как мне нравилось видеть муки его нонконформистской совести.
– Совершенно верно. – Он помолчал, смиренно опустив взгляд. Затем к нему вернулась мирская оживленность, и он добавил: – Но в данном случае я имел в виду не Великий Образец, мистер Темпест. Я, мистер Темпест, думал об одной женщине.
– В самом деле, – протянул я равнодушно.
– Да, женщина, которая, несмотря на оскорбления и помехи, быстро делается заметной. Вы, несомненно, услышите о ней в обществе и литературных кружках. И он бросил на меня беглый полувопросительный взгляд. – Но она не богата, только знаменита. Во всяком случае, в настоящее время мы не имеем к ней никакого отношения, а потому вернемся к нашему делу. Единственный сомнительный пункт в успехе вашей книги – критика. Есть только шесть главных критиков, которые пишут во всех английских и некоторых американских журналах, а также лондонских газетах, вот их имена, – он протянул мне заметку, написанную карандашом, – и их адреса, насколько я могу поручиться за их достоверность, или адреса газет, для которых они чаще всего пишут. Во главе списка стоит Дэвид Макуин, самый грозный из всех. Он пишет везде и обо всем; будучи шотландцем, он всюду сует свой нос. Если вы привлечете на свою сторону Макуина, вам незачем беспокоиться о других, так как он обыкновенно задает тон и, кроме того, он – один из «личных друзей» редактора «Девятнадцатого столетия», и вам обязательно нужно там отметиться, без этого никак нельзя. Ни один критик не сможет печататься в этом журнале, если он не состоит одним из друзей редактора [7]. Вы должны поладить с Макуином, в противном случае он может срезать вас только ради того, чтоб показать себя.
– Это ничего не значит, – сказал я, – легкая критика всегда способствует продажам.
– В некоторых случаях да. – И Морджесон в замешательстве стал теребить свою жидкую бородку. – Но в большинстве случаев нет. Там, где очень решительная и смелая оригинальность, враждебная критика всегда будет бессильна. Но работа, как ваша, требует поощрения, другими словами, нуждается в рекламе.
– Я вижу, что вы не считаете мою книгу достаточно оригинальной, чтоб обойтись без этого? – Я чувствовал явное раздражение.
– Дорогой сэр! Вы право… право… Что мне сказать? – И он, извиняясь, улыбнулся. – Вы, право, немного резки. Я считаю, что ваша книга показывает высокий уровень образованности и изысканность мысли; если я нахожу в ней недостаток, то это, может быть, потому, что сам не понимаю тонкости. По моему мнению, единственно, чего в ней недостает, это, скажем так, цепкости, за неимением другого выражения, – то есть способности не отпускать внимания читателя, удерживать его точно пригвожденным. Но, в конце концов, это общий недостаток современной литературы; мало авторов достаточно чувствуют сами для того, чтоб заставить чувствовать других.
С минуту я ничего не отвечал: я думал о точно таком же замечании Лючио.
– Хорошо! – наконец сказал я. – Если у меня не было чувства, когда я писал книгу, то теперь уж безусловно у меня нет его. Но, увы, я перечувствовал ее каждую строчку! Мучительно и напряженно!
– Да, в самом деле! – сказал Морджесон мягко. – Или, может быть, вы думали, что чувствовали; это другая, весьма любопытная фаза развития литературного темперамента. Видите ли, чтоб убедить других, нужно сперва самому быть убежденным. Обыкновенно результатом этого бывает особенная притягательная сила, возрастающая между публикой и автором. Положим, у меня плохие доводы: возможно, что в торопливом чтении я вынес ложное впечатление о ваших намерениях. Как бы то ни было, но книга должна иметь успех. Все, что я решаюсь у вас просить, это попытаться лично поладить с Макуином.
Я обещал сделать все, что возможно, и, придя к этому соглашению, мы расстались. Я сознавал, что Морджесон оказался гораздо более проницательным, чем я воображал, и его замечания дали мне пищу для мыслей, не совсем приятных для меня, так как если моей книге действительно, как он сказал, недостает «цепкости», то она не пустит корней в умах людей – она будет просто эфемерным сезонным успехом, одним из тех «модных» литературных продуктов, к которым я питал откровенное презрение, – и слава будет так же далека, как и раньше, за исключением ее дурной имитации, приобретенной благодаря моим миллионам.
В этот день я был в дурном расположении духа, и Лючио заметил это. Он скоро выведал у меня суть разговора с Морджесоном и рассмеялся, узнав о предложении «поладить» с ужасным Макуином. Он взглянул на имена пяти других главных критиков – и пожал плечами.
– Морджесон совершенно прав, – сказал он, – Макуин весьма близок с остальными этими господами. Они встречаются в одних и тех же клубах, обедают в одних и тех же дешевых ресторанах и ухаживают за одними и теми же накрашенными балеринами. Все вместе они составляют маленький братский союз и оказывают друг другу услуги. Вам представился случай. О да! Будь я на вашем месте, я бы поладил с Макуином.
– Но как? – спросил я, так как хотя и знал Макуина довольно хорошо заочно, встречая его имя под литературными статьями почти во всех газетах, но никогда его не видел. – Не могу же я просить об одолжении литературного критика!
– Безусловно нет! – и Лючио опять рассмеялся. – Если бы вы сделали подобную глупость, вы бы испортили все дело! Нет ничего, что доставляет критикам такое же удовольствие, как помыкание автором, унизившимся до просьбы об одолжении перед теми, кто стоит ниже его в умственном отношении! Нет, нет, мой друг! Мы поладим с Макуином совсем иначе. Я знаком с ним.
– Какая приятная новость! – воскликнул я. – Честное слово, Лючио, вы, кажется, знакомы со всем миром.
– Я знаком с большинством людей, сто́ящих знакомства, – ответил спокойно Лючио, – хотя я отнюдь не причисляю мистера Макуина к этой категории. Мне случилось познакомиться с ним при особенных обстоятельствах. Это было в Швейцарии, на опасном выступе скалы, имеющем название Mauvais Pas [8]. Несколько недель я провел в окрестностях по своим делам и, будучи бесстрашным и твердым на ногу, часто предлагал свои услуги проводника. В этом звании любителя-проводника капризная судьба дала мне удовольствие провожать трусливого и желчного Макуина через ращелины ледника Мер-де-Глас, и я разговаривал с ним все время на изысканном французском языке, о котором он, несмотря на всю свою хваленую ученость, имел жалкое представление. Я знал, кто он был, и, зная его коварство, давно смотрел на него как на одного из легальных убийц честолюбивых гениев. Когда я привел его к Mauvais Pas, я заметил, что у него закружилась голова; держа его крепко за руку, я обратился к нему по-английски: «Мистер Макуин, вы написали возмутительную и достойную осуждения статью о работе такого-то поэта, – и я назвал фамилию, – статью, которая была целым сплетением лжи от начала до конца и которая своей жестокостью и ядом отравила жизнь человеку, подававшему блестящие надежды, и сломила его благородный дух. Теперь, если вы не пообещаете мне напечатать в ведущем журнале полное опровержение вашей статьи, когда вы вернетесь в Англию – если вы вернетесь! – дав оскорбленному человеку «почетный отзыв», которого он справедливо заслуживает, вы полетите вниз! Мне стоит лишь выпустить вас из рук!» Джеффри, видели бы вы тогда Макуина! Он стонал, он извивался, он цеплялся! Никогда этот оракул не был в таком положении, когда почти не мог говорить. «Караул! Караул!» – пытался он крикнуть, но голос изменил ему. Над ним возвышались снежные пики, подобно вершинам той славы, которой он не мог достигнуть, а потому не позволял достичь другим; под ним зияла прозрачная бездна, где ледяные волны переливались опалово-голубым и зеленым цветом, а где-то вдали коровьи колокольчики оглашали спокойный и безмолвный воздух, напоминая о зеленых пастбищах и счастливых жилищах. «Караул!» – прохрипел он. «Нет, – сказал я, – это мне следовало бы крикнуть “Караул!”, так как если когда-либо чья-то рука держала убийцу, то это моя держит его теперь. Ваша система убийства хуже системы ночного разбойника, потому что разбойник убивает тело, вы же стараетесь убить душу. Вам это не удается, но сама попытка уже гнусна. Ни крики, ни борьба здесь не помогут вам: мы одни с вечной природой; отдайте запоздалую справедливость оклеветанному вами человеку, или, в противном случае, как я уже сказал, вы полетите вниз!» Хорошо, чтобы сократить мой рассказ, он уступил и поклялся сделать то, что я требовал. Тогда, обняв его рукой, как если бы он был моим любимым братом-близнецом, я благополучно свел его с Mauvais Pas, и, когда мы очутились внизу горы, он или от испытанного страха, или от последствий головокружения упал на землю, горько плача. Поверите ли вы, что прежде, чем мы достигли Шамони, мы сделались лучшими друзьями на свете! Он признался мне в своих гадких поступках и благодарил меня за данную ему возможность облегчить свою совесть; мы обменялись карточками, и, расставаясь, этот самый Макуин, пугало авторов, расчувствовавшись после виски и грога (как вам известно, он шотландец), поклялся, что я самый великий человек в мире и что, если когда-нибудь представится случай оказать мне услугу, он ее окажет. «Вы не поэт сами?» – бормотал он, заваливаясь на постель. Я сказал, что нет. «Мне очень жаль! – заявил он, и слезы от виски показались на его глазах. – Если бы вы были поэт, я бы многое для вас сделал, я бы стал рекламировать вас даром!» Я оставил его благородно храпящим и больше не видал. Но я думаю, что он узнает меня, я пойду к нему сам. Клянусь всеми богами, если б он только знал, кто держал его между жизнью и смертью на Mauvais Pas!