Я слышу шорох наверху, поднимаю голову и вижу, что на перилах сидит Перси, топорща перья. Когти у него подергиваются, будто у человека, который сжимает и разжимает кулаки в предвкушении драки. Птице не нравятся ни пес, ни его рычание. И судя по тому, как шерсть на костлявой спине пса вздыбилась в ответ, это чувство взаимно.
– Тихо, Цицерон, – командует Норт, глядя сначала на сапсана, а потом на пса. Потом его взгляд возвращается ко мне, и он говорит: – Сядь.
Цицерон подчиняется, потому что не может иначе, но продолжает скалиться. Я остаюсь стоять, скрестив руки на груди, потому что не Джозефу Норту говорить мне, что делать.
– У твоего пса плохие манеры, – говорю я ему.
– Или хорошее чутье. – Он приподнимает шляпу, но голос его холоден, а прищуренные глаза полны ненависти. – Марта.
Эфраим слушает наш разговор с напряжением. Джозеф Норт человек воспитанный и обычно не склонен к грубости; вряд ли мой муж потерпит еще одно подобное замечание. Я не отвечаю на приветствие. Норт хочет извинений за то, что я нарушила порядок в его суде на прошлой неделе, но он их не дождется.
– Вот, – говорит Эфраим, кивая на деревянный ящичек, раскрытый на чертежном столе. – Твои чернила.
Перо мое лежит возле ящичка; кончик его почернел – утром Эфраим что-то писал. Возле письменных принадлежностей аккуратно сложены столярные инструменты. Ножи и лезвия разной длины. Среди них любимый инструмент Эфраима, жутковатого вида крюкообразное лезвие, которым срезают мелкие ветки со срубленных деревьев. Рядом стоит бутылка льняного масла и лежит забытая полировочная тряпка. Внутри лесопилки пахнет морозом и опилками, промасленным металлом и старой кожей. Пахнет Эфраимом.
Там, где обычно лежат два диска чернил, остался только один. Эфраим подходит ко мне и приобнимает за талию, будто старается защитить. Я расслабляюсь, чувствуя, как он большим пальцем поглаживает мой бок.
– Это твои чернила? – спрашивает Норт, поднимая руку. Только тут я замечаю, что между большим и указательным пальцем у него зажат чернильный диск, а подушечки пальцев уже почернели. – Эфраим не говорил, что ты рисуешь.
Я открываю рот, собираясь ответить, но Эфраим предупреждающе хватает меня сзади за платье и притягивает к себе, так что я просто пожимаю одним плечом.
– Ну, наверное, это полезно. Тебе пригодятся рисунки твоих трав. Кстати, – говорит Норт, – моя жена, наверное, скоро зайдет за новой порцией тоника. Голова у нее в последнее время стала болеть сильнее.
Я никогда в жизни не рисовала, и уж точно мне не нужны рисунки, чтобы помнить, что Лидии Норт нужен отвар сушеного девичьего златоцвета, перечной мяты и имбиря с давленым розмарином и тысячелистником. И сработает этот отвар, только если шестьдесят дней вымачивать травы в коньяке. Тогда получается полезная микстура, и я всегда стараюсь держать такую в своих запасах. А если ужасные головные боли Лидии стали еще хуже, виноват ее муж и все, что он заставил ее пережить в последние месяцы. И вообще, он так самоуверенно предполагает, что я буду нянчиться с его женой, что мне приходится прикусить кончик языка, чтобы ему не ответить.
Мы долго молчим, потом Норт наконец поворачивается к моему мужу:
– Жду результатов съемки к концу месяца. – С этими словами он выходит во двор и вскакивает в седло. Пес послушно трусит за ним.
Эфраим отпускает мое платье и берет с рабочего стола кривой клинок. Слушая, как звук копыт исчезает вдали, он постукивает плоским краем клинка о ладонь. Из всех его инструментов этот больше других напоминает нечто, чем можно искалечить человека.
– Презренный раб жил слишком долго, – бормочет он себе под нос и, описав в воздухе аккуратную дугу, с силой опускает клинок на чертежный стол. Тот вонзается в доску и вибрирует, а бледная древесина в разрезе сияет, как открытая рана.
Я с подозрением кошусь на мужа.
– Опять ты Шекспира читал.
Эфраим пожимает плечами и высвобождает клинок.
– Мне нравится, как он формулирует оскорбления.
– Тогда для человека вроде Норта ты можешь что-то и получше подобрать.
Я люблю улыбку своего мужа. Она преображает его стоическое лицо – сразу видны два ряда ровных зубов, от глаз разбегаются смеховые морщинки.
– Этот безмозглый брюхач, ослиная башка, поганый ублюдок, грязная куча сала!
– Ну так вот, – говорю я, – твоя безмозглая куча сала забрала мои чернила. Как возвращать будешь?
Он бросает нож на стол.
– Куплю тебе еще.
– Эта штука мне напоминает о мести, – говорю я ему.
– Какая штука?
– Твой нож.
– А неплохое имя для клинка. – Он берет клинок со стола. Проверяет балансировку на ладони и снова опускает на стол. – Значит, будет Месть.
Потом Эфраим поворачивается к широким двойным дверям, через которые ушел Норт, и хмурится.
– Ты поедешь? – спрашиваю я. – На съемку? Я подслушала ваш разговор.
Он чешет за ухом.
– Похоже, у меня нет выбора.
– Ты понимаешь, что он нас наказывает за то, что я сделала в суде?
– Да. Но, думаю, дело не только в этом.
– А в чем?
– Норт хочет, чтобы я был подальше в то время, когда тебе придется давать показания.
– Почему?
– Потому что закон о статусе замужней женщины не позволяет женщине свидетельствовать в суде, если ее муж там не присутствует.
– Нет. – Я качаю головой. – Я же десятки раз давала показания в суде без тебя.
– Только потому, что твоя профессия обязывает тебя давать такие показания относительно заявлений женщин об отцовстве во время родов. К нынешней ситуации это не относится.
– Но если я в следующем месяце не смогу давать показания…
– Ребекка Фостер потеряет своего единственного свидетеля, и ее обвинения будут отклонены, – говорит Эфраим.
Мост через Милл-Брук
Пятница, 4 декабря
– До свидания, любимая.
Эфраим утыкается лицом куда-то между моей шеей и плечом и целует меня. Идет снег, а я чувствую, как тепло его дыхания проникает под воротник моего платья. Я прошла с ним по дороге до самого моста через Милл-Брук, чтобы попрощаться. Так уж мы привыкли за все годы, что живем в Хэллоуэлле. Я не отпускаю его без настоящего прощания.
Этот слегка ненадежный мост через ручей Милл-Брук – продолжение Уотер-стрит. На каменных опорах лежат грубые бревна с прибитыми сверху досками. Лошади могут переезжать этот мост по две в ряд, а вот телегам приходится ехать вереницей. Поручней нет, а до воды в ручье пятнадцать футов. Часто кажется, что мост держится исключительно на честном слове и упрямстве. Но уже много лет бессчетное количество путников пересекает по нему ручей что в паводок, что в непогоду, а ухода он почти не требует – только иногда приходится заменить доску или бревно. Эфраим каждую весну после оттепели проверяет опоры и укрепляет их в случае необходимости.
– Ты будешь осторожен, правда? – спрашиваю я.
– Конечно.
– И ты ко мне вернешься?
– Я ведь всегда возвращаюсь.
– Но не в этот раз – а ты мне будешь особенно нужен.
Мы стоим возле Стерлинга, коня Эфраима, на ближнем конце моста. Муж отодвигается и кончиком пальца приподнимает мой подбородок, чтобы наши глаза встретились.
– О чем ты беспокоишься?
– Что ты не вернешься вовремя. Что я не смогу дать показания и Ребекка останется беззащитной. Что Норту все сойдет с рук.
– Этого не будет. Я вернусь.
– Но…
– Вернусь. – Он смотрит на сапсана, который сидит на передней луке седла, ожидая, пока они отправятся в путь. – Я принял меры предосторожности. В этом году тридцать пять лет с тех пор, как мы поженились. Не начинай же теперь во мне сомневаться.
– Сомнения и страх – это не одно и то же, – говорю я, вслед за Эфраимом переводя взгляд на Перси.
На сапсане сейчас колпачок, так что я не вижу его пронзительный темно-оранжевый взгляд, а длинные толстые кожаные путы на лапах привязаны к широкому переднему краю кожаного седла Эфраима. Он ничего не видит и не может улететь.