Глаза у прапорщика были серые и тяжёлые, как пыльные камни вокруг. Якимчук, не мигая, уставился на пулемётчиков и метр за метром стал приближаться к ним, как слепой перебирая по каменной стенке растопыренными пальцами.
– Ты… Из пулемёта… Стрелял? – сипло спросил Якимчук, упершись в лицо Гвоздику своими безжизненными серокаменными глазами.
– Ты очередь дал?
– Я дал, – отозвался Аникеев. – К вам два духа наперерез пошли, а я их срезал…
– Сре-езал, – плачущим голосом повторил Якимчук, дёрнул щекой и, качнувшись всем корпусом, вдруг без размаха, коротко ударил Аникеева кулаком в лицо. – Срезал, значит…
Охнув, Аникеев сильно стукнулся каской о камень. Лицо его побелело, рука нашарила ремень автомата и рванула его к себе.
Гвоздик, едва успев наступить ногой на автомат Аникеева, крикнул испуганно:
– Якимчук! С ума ты сошёл, Якимчук?!
– Нет, ещё не сошёл, – тихо и устало ответил прапорщик. Глаза у него немножечко ожили. Плечи Якимчука обмякли, и он привалился спиной к камню, с таким напряжением откинув назад голову, будто изнутри его немилосердно жгло что-то. Так бывает, когда в живот ранят.
– Всю свадьбу вы нам этой очередью обосрали… – помолчав, заговорил он. – Ведь мы почти что проскочили… А теперь вот Максима Гречика ранили и Лёшу Лобанова убили… Из гранатомёта Лёшу накрыли, когда мы уже к самому ручью вышли. Суки! Гады паршивые!
Прапорщик ругался зло, грязно и долго, – хриплым, надтреснутым голосом – чтобы дать выход тому, что жгло его. Когда Якимчук ушёл, Аникеев спросил:
– За что он меня, Гвоздик?..
Лицо его жалко кривилось, и губы вздрагивали. Глубоко спрятанные под каской глаза блестели горячечно, – словно в голове у Аникеева вертелась одна-единственная мысль. Она давила, вытесняла все остальные. Гвоздику стало не по себе от этих мерцающих глаз.
– Контуженый он. Совсем не в себе был, – стараясь говорить спокойно, ответил он. – Не понимал, что делает.
– За что он меня по морде?.. – снова спросил Аникеев.
В горле у него булькало. Пальцы с такой силой сжались в кулак, что костяшки побелели, и ногти впились в ладонь. Не дожидаясь ответа, Аникеев спокойно сказал:
– Я, Гвоздик, теперь Якимчука убью… Как сменимся, вернёмся в батальон, найду и убью.
Услышав эти полные тихой ненависти слова товарища, Гвоздик поглядел в его мерцающие глаза и поверил, что Аникеев сделает именно так, как говорит. Он почувствовал, как в нём нарастает ярость. Но через несколько мгновений это чувство сменилось острой щемящей жалостью. Гвоздик понял, как тяжело сейчас Аникееву.
– Успокойся, Ника, – заговорил он. – Прапорщик вообще-то ударил тебя за дело. Хорошо ещё, что он пар здесь выпустил, а значит не доложит комбату, как ты чуть не сорвал выход разведгруппы к своим.
– Не, Якимчук не такой, он закладывать не станет…
Аникеев вздохнул. Рука, стиснутая в кулак, разжалась. Он пошевелил затекшими пальцами и огляделся тоскливо.
– Соображать надо, Ника, – повторил Гвоздик. – Проворнее головой работать. Тихоходная она у тебя какая-то.
– Вроде верно ты говоришь… – Аникеев провёл по лицу ладонью. – Значит, по-твоему, я виноват?
– Виноват, – подтвердил Гвоздик, разглядывая крупного, широколицего парня, с которым служил рядом уже шесть месяцев.
…А вечером вдруг пошёл дождь. Он кропил солдатские спины, камни, превращал пыль и песок в жёлтую жидкую грязь, которая стекала тонкими ручейками вниз, к подножию горы. И спал, наконец, выматывающий душу зной. В полночь пришла смена, первый взвод. Спиридонов разыскал его возле каменной амбразуры. Они молча закурили, пряча в горстях огоньки сигарет.
– Ну, как вы тут? – спросил Спиридонов тоном человека, мысли которого сейчас где-то очень далеко. Гвоздик коротко рассказал ему о событиях минувшего дня.
– Да-аа, – протянул Спиридонов всё с тем же отсутствующим выражением, – разведчики, они бо-орзые…
На том они и расстались.
Гвоздик ещё долго думал, – и тогда, и много позже. Думал, и никак не мог до конца понять, почему люди иногда бьют друг друга по лицу.
Харон
Домовитый Аникеев устроил крошечный костерок между валунами, и они вскипятили полный котелок воды. Уже заварился чай, когда прибежал запыхавшийся дневальный и позвал Гвоздика к телефону: «Срочно в штаб, ты летишь со Щербаком!» И Гвоздик поспешил по белой пыльной тропе вниз, в полковой городок, – к скопищу землянок и блиндажей, соединённых разветвлённой сетью окопов, – к развалинам покинутого кишлака.
– Почему выбор пал на него? Он не был другом Щербакова, плутовато улыбавшегося светловолосого парня из Могилёва, всего лишь месяц назад прибывшего в полк. Может, это было наказанием? За что? Да мало ли за что, – всегда отыщется повод наказать человека, а особенно – солдата. Или, наоборот, – поощ.рением, наградой, но тогда опять-таки – за что? Он не был лучше или хуже других, – обычный сержант, предпочитающий держаться подальше от вышестоящего начальства, не лезущий на рожон…
А если уж совсем по-справедливости, то почему не Лапоть?!..
…Лапоть, он же старший сержант Лопатин приказал: «Давай, Щербак!» Высокий, белоголовый Щербаков с облупленным носом медлил, только моргал растерянно. Месяц назад он ещё был в Союзе, готовился в учебке к этой непонятной войне, готовился, как все: что-то копал, маршировал по раскалённому плацу, выгружал ящики, ездил в горы чистить чьи-то пруды, один раз стрелял по мишени, один раз бросил гранату и время от времени получал очередную порцию сывороток под обе лопатки. Накачанный лекарствами и ежеутренними политинформациями, он наконец-то попал сюда. И вот реальность, как она есть: сильный, чёрный от солнца, ловкий командир посылает тебя, новичка, в полуразрушенный дом, ещё дымящийся от разрывов гранат: проверить, не остался ли там кто живой?
– Чё смотришь, воин? Вперёд!
Остальные молчат. Щербаков неуверенно встаёт, поправляет ремень с подсумками. Все ждут. Неподалёку гулко хлопают взрывы, стрекочет вертолёт. А здесь, – возле глиняного дома с плоской крышей, – удивительно тихо. Щербаков поудобнее перехватывает автомат и на полусогнутых ногах, сгорбившись, бежит.
– Вперёд! Вперёд, твою мать!.. – шипит вслед Лапоть. Солнце стоит в зените, тень маленькая, короткая. Небо плавится. Мёртвый, чадящий дом никак не отзывается на его появление.
Щербаков осторожно к нему приближается, медлит мгновенье – и исчезает внутри.
Тишина моментально взрывается грохотом очередей.
Щербаков судорожно цепляется за расщеплённый дверной косяк, сзади в него впиваются пули, и куртка на груди вздувается и лопается, расцветая безобразными багровыми бутонами. Он падает на колени, бледно сверкающие пунктиры устремляются в дверной проём, трассирующие пули застревают и тлеют в дереве, летит щепа. Щербаков ещё мгновение хватает пыль оскаленным ртом, потом утыкается лбом в землю.
Гвоздик теперь должен сопровождать его. Конечно, это наказание. Неизвестно, за что. Но всё-таки он побывает в Союзе, постарается попасть домой…
Из полка они полетели вертушкой в Баграм. В Баграме – морг сороковой армии, здесь паяют цинковые гробы. Зашёл посмотреть.
Справа составлены гробы без окошек. На цинковых столах мертвецы в чистом белье. Флегматичный солдат-очкарик посмотрел на Гвоздика с отрешённой улыбкой.
Вечером, когда перестали заходить на посадку и взлетать самолёты, бомбящие Панджшерское ущелье, этот солдат позвал Гвоздика в тень, и предложил ему чарс.
– Чарс чарует, – сказал очкарик, хотя и не был поэтом. – А спирт оглушает, – продолжал он, утирая испарину, – но это не по мне, я же не рыба!
Гвоздик привыкал к запаху. Этим густым запахом был насыщен воздух в Баграме. Даже в отдалении он чувствовался. И в столовой.
Каждый день прибывали новые сопровождающие и новые убитые, – некоторые прямо из Панджшера, – в грязной изорванной форме, в кедах, кирзачах, кроссовках, вовсе босые, безногие…