– Говорящим обо всем, да, – перебил ее я. – Но у тебя, вообще-то, сын есть. Он скучает, про мать спрашивает. А ты… Почему? Все же нормально было?
– Я тебя не люблю, – она сказала это так равнодушно, что даже кольнула обида. – Я встретила другого человека. Отсюда. Еще несколько месяцев назад… И окончательно убедилась в том, что нам не по пути.
Я сосредоточился на родинке у нее над губой, чтобы не смотреть в блядские бесстыжие глаза. Лала даже не стеснялась своих слов об измене, новом любимом человеке, как будто мы с ней никогда и не становились родными. Будто бы нас не связывало общее прошлое и общий ребенок – такой багаж в семнадцать лет еще нужно умудриться заиметь.
– Окей, – я с трудом сдерживал раздражение. – А поговорить об этом нельзя было?
– Не хотелось твоих вопросов. Ты же душишь, Игорь, – она закатила глаза. – Заботой своей, вопросами тупыми, контролем, попытками построить эту никому не нужную образцовую семью. Чем дольше я с тобой была, тем больше понимала, что нам вообще не по пути. Отвали от меня. И не появляйся здесь больше, ладно? Вообще не понимаю, как ты меня нашел.
– У нас ребенок общий, – напомнил я, сглотнув тугой ком из слюны и обиды. – Вадик тебя ждет. Спрашивает постоянно. Что мне ему сказать?
– Скажи, что я умерла, – флегматично бросила она через плечо, уже развернувшись к подъезду. Я не нашелся что сказать, и она скрылась в бараке. «Если ей нравится такая жизнь, пусть ей и живет», – решил я, пялясь на синюю дверь с облупившейся краской, у которой даже магнитного замка не было.
«Скажи, что я умерла», – я мысленно воспроизвел ее слова и понял, что никогда не смогу сделать сыну так больно. Виталик сочувствующе похлопал меня по плечу, и я, вздохнув, посмотрел на него.
– Зря приехали, – он сжал мое плечо.
– Не зря. Зато расставили все по местам, и я ничем ее не обидел.
Это было своеобразным очищением совести: я увидел все, чтобы она перестала меня грызть. Я не был виноват в уходе Лалы. Путь домой предстоял тяжелый, мы опять тащились по душным автобусам почти полтора часа и приехали совсем выжатые. Виталик почти засыпал на ходу, свесив кудрявую голову к груди, и перед нашей остановкой я его растолкал.
– Приехали, – оповестил я, выскакивая из автобуса первым. – Увидимся теперь, наверное, в сентябре. Меня так надолго больше не выпустят, пока малому сад не дадут.
– До сентября немного осталось, – уставший от приключений Виталик говорил невнятно, все еще в вялой дремоте. – Ладно, Игорех, давай. Поеду я. Спать охота.
Он побрел к остановке, а я – к метро. До Чертановской еще было несколько станций, но до дома я уже добежал быстро. Ор Вадика разносился по всему подъезду. Сначала мне показалось, что они забыли закрыть дверь – не может так сильно быть слышно ребенка из-за плотно запертой квартиры, – но нет. Вадим перекрикивал всевозможные законы шумоизоляции, и сначала я думал развернуться и пойти обратно, переночевать на соседней лавочке под раскидистым дубом, но потом пожалел мелкого.
Дверь я открыл своими ключами, и сын почти сбил меня с ног, но орать перестал, крепко вцепился в штанину и слабо улыбнулся. Сопли текли почти до подбородка, а в больших черных глазках от напряжения полопались капилляры.
– Ты долго… Отец задерживается на работе… – посетовала мать, выскочив в коридор за ним.
– Понятно, опять бухает на автомойке. Называй вещи своими именами, – сухо бросил я, подхватив Вадика на руки. – Ну, и что за всемирный потоп? Решил утопить Чертаново в соплях?
Он так стиснул меня за шею, что в один момент я испугался – сломает.
– Он думал, ты больше не придешь, – мать вздохнула. – Обычно вечером ты уже дома. А тут нет и нет. Вадик занервничал, ходил, тебя искал… Потом как заорал. И все. Слава богу, ты быстро пришел. Как в садик будешь отдавать, ума не приложу…
– Мать, не гунди, разберемся, – буркнул я, целуя сына в лоб. Он и правда успокоился, прижимался ко мне, я только и слышал, как быстро бьется сердечко у него в груди, как у напуганного птенчика.
***
Засохшие гладиолусы, привезенные матерью с убогой дачи под Петербургом, давно начали вянуть, но она не выкидывала их, и из банки воняло затхлостью. Вадик зажимал нос каждый раз, когда пробегал мимо, а я не притрагивался к стеблям – знал, что она разразится обидой, стоит мне только выкинуть ее выращенное достижение.
Фиолетовые гладиолусы были посредственными. Помидоры – мелкие и невкусные, с трудом выросшие на грядке, – тоже. Но я все равно давился: других овощей домой не покупали, а первая стипендия бюджетника приходила только в конце сентября. На календаре – первое, и я стоял в отглаженной застиранной рубашке на фоне зеркала, поправляя вывернувшийся воротник. Отец наблюдал из-за приоткрытой двери кухни – я видел в отражении его внимательный, злой взгляд. Он до сих пор не смирился с тем, что я поступил – просто не мог, ведь я должен был работать в автомастерской, зарабатывать деньги и безвылазно сидеть с сыном.
Справедливости ради, официантом я все-таки устроился. В вечерние смены, чтобы не совпадало с учебой, по пути на работу и домой рассчитывал делать домашку, кажущуюся слишком преувеличенной по рассказам Витальки. Вадик сидел рядом, облизывая купленную бабушкой машинку – он тянул в рот все, что видел.
– Пока, – я быстро чмокнул его в лоб. – Скоро вернусь, бабушка за тобой приглядит.
Когда пришел приказ о зачислении на бюджет, мы с матерью все-таки договорились, что она сможет сидеть с Вадиком после сада. Место ему все-таки выделили, и он потихоньку начал осваиваться – оставался в группе уже больше, чем на полчаса, без рыданий и размазанных по лицу соплей, начал там есть щи и манку по утрам, воспитательница больше не писала мне каждый день. И тогда я хоть единожды позволил себе выдохнуть облегченно: вопрос с Вадиком почти решился и закрылся окончательно, когда маман согласилась сидеть с ним по вечерам.
«Что ж мы, не выучим тебя, что ли? – спрашивала она, пялясь в заранее распечатанный мною приказ о зачислении. – Медицинский так медицинский. Отцу не говори, злиться будет».
Но сказать пришлось: невозможно учиться сутками, каждый вечер гладить белый халат и сделать так, чтобы человек, живущий в этом же доме, не знал об учебе. Скрипнув зубами, а потом табуретными ножками об пол от резкого подъема, он разбил мне нос, удовлетворился кровью и сплюнул под ноги.
«Выблядка своего, – сказал, – лучше пристрой куда. А то я за себя не ручаюсь».
Он никогда за себя не ручался – ни со мной, ни с матерью, но Вадика трогать не смел, только угрожал. То ли мозг, залитый алкоголем, еще подсказывал, что поднимать руку на маленького ребенка – до мерзкого непозволительно; то ли сын оказывался ловким и убегал из-под горячей руки; то ли мать брала основной удар на себя, когда меня не было дома. На ее плечах и запястьях цвели синяки багряными и желтоватыми пятнами, но она не сознавалась в побоях, боясь, что я могу дать ему сдачи и оказаться на улице. Приблудный кот должен вести себя смирно, чтобы снова не оказаться у мусорного ведра.
Вспотев от волнения по дороге, я впервые перешагивал порог университета в качестве студента, а не случайно залетного абитуриента, еще не знавшего, пройдет он порог по баллам или нет. Больше половины из тех, кто топтался недавно у приемной комиссии, сейчас обивали пороги колледжей, институтов попроще или вообще армейских корпусов. Я чувствовал себя гордо – подбородок вздернулся будто сам по себе вверх, особенность по сравнению с другими перла из груди, но я чуть прижал высокомерие, проходя мимо уже познавших студенческую жизнь старшекурсников.
Виталик уже стоял здесь – его кудрявая макушка возвышалась над остальными, а широкая щербатая улыбка виднелась издалека. Он был таким громким, сносил остальных бесшабашием и харизмой, успел завести друзей за несколько минут нахождения на общем сборе. Я мялся в стороне от неловкости до тех пор, пока он меня не заметил и не затащил в общую компанию.
«Игорь, – только и успевал представляться я. – Да, тоже рад, что будем вместе учиться, очень рад».