Еще работы в жизни много,
Работы честной и святой.
Еще тернистая дорога
Не залегла передо мной.
Еще пристрастьем ни единым
Своей судьбы я не связал
И сердца полным господином
Против соблазнов устоял.
Я ваш, друзья, — хочу быть вашим.
На труд и битву я готов, —
Лишь бы начать в союзе нашем
Живое дело вместо слов…{436} Если соотносить это поэтическое кредо с биографическим фоном добролюбовской жизни 1860–1861 годов, с трудом верится, что автор стал «полным господином» своего сердца. Напротив, он болезненно переживал любовные разлады и неудачи — и сочинял гражданственные стихи, в которых прокламировал служение общественному благу. В восьмистишии «С тех пор как мать моя глаза свои смежила…» страсти укрощаются и подавляются:
Друг выспренных идей, как медная машина,
Для блага общего назначенный служить,
Я смею чувствовать лишь сердцем гражданина,
Инстинкты юные я должен был забыть{437}.
Напряжение между внутренними инстинктивными «юностью», пылкостью и страстностью и внешней ригористичностью становится темой другой строфы:
Проведши молодость не в том, в чем было нужно,
И в зрелые лета мальчишкою вступив,
Степенен и суров я сделался наружно,
В душе же, как дитя, и глуп и шаловлив{438}.
Все эти признания разрушают образ Добролюбова-аскета, выстроенный в воспоминаниях современников. Стихи представляют его гораздо более сложной личностью, даже если делать поправку на «олитературенность» лирического героя. Кажется, это не тот случай, когда поэт тщательно выстраивает свой образ: Добролюбов не собирался публиковать свои стихи, они выполняли функцию дневника, своего рода конфидента, которому можно излить душу. «Полнокровный» образ критика складывается из противоречий, которые он так и не смог примирить, хотя его система взглядов и предписывала это сделать. Антропологический принцип, предполагавший единство духа и плоти, рационального и религиозного, мог быть легко (а иногда и «со скрипом») применим только в критической статье, в жизни же Добролюбову не удавалось этого добиться.
Примечательно, что Чернышевский и Некрасов, ближе других знавшие и по-своему любившие Добролюбова и очень хорошо понимавшие, чего он хотел, но так и не смог достичь в стихах, художественной и публицистической прозе, подхватили и развили идею цельной личности. Оставляя интригующие подробности этой посмертной истории до следующей главы, скажем только, что лексикон знаменитого некрасовского стихотворения «Памяти Добролюбова» был задан самим Добролюбовым в цитированных выше строчках — в них есть и «суровость», и приоритет духа над плотью, и укрощение страстей, и «аскетизм», и «общее благо». Всё это более талантливый поэт синтезирует в хрестоматийном тексте, заучиваемом наизусть не одним поколением школьников.
«Милый друг, я умираю…»
О том, как мучительно уходил из жизни Добролюбов, можно прочитать в воспоминаниях Панаевой. Хвори наслаивались одна на другую: «брайтова болезнь» (заболевание почек), «сахарная болезнь» (диабет), запущенная чахотка. К ним во время поездки в Европу добавилось нервное расстройство, которым Добролюбов, согласно мемуарам современников, страдал в последние месяцы жизни. Его брат вспоминал, что в сентябре критик еще надеялся кропотливой работой вернуть «Современнику» свой большой долг (3071 рубль), но силы оставляли его, и он уже не мог писать по ночам{439}.
Во время тяжелой агонии рядом с Добролюбовым оказались самые близкие люди: Чернышевский, Панаева и Некрасов. С середины октября после сильного приступа лихорадки он оставался на квартире Некрасова, где его положили после внезапного приступа. Примерно 3 ноября, когда состояние больного резко ухудшилось, он попросил, чтобы его перенесли на его квартиру — не хотел, чтобы друзья видели его беспомощным{440}.
Последние дни были особенно тяжелы. Панаев, писавший воспоминания по свежим впечатлениям, ясно помнил, что умиравший «не спал ночи напролет, метался, просил беспрестанно, чтобы его переворачивали и перекладывали». Мемуары его супруги, написанные гораздо позднее других, напротив, возвышают Добролюбова: он умирал в полном сознании, держась мужественно и спокойно до последней минуты{441}.
Никаких иных свидетельств очевидцев о последних часах Добролюбова не сохранилось. Младших братьев по его просьбе увезли{442}. Чернышевский воспоминаний о смерти друга не оставил.
В ночь на 17 ноября всё кончилось.
Хоронили Добролюбова 20 ноября на Волковом кладбище, рядом с Белинским. (Спустя много лет там же положили Тургенева, по его завещанию.)
У дома во время выноса некрашеного гроба собралось, по донесению полицейского агента, около двухсот «литераторов, офицеров, студентов, гимназистов и других лиц». Среди них были все члены редакции «Современника», историк К. Д. Кавелин, адвокат В. Д. Спасович, сатирик Н. С. Курочкин, журналист Г. Е. Благосветлов, публицист Н. В. Шелгунов, брат драматурга и чиновник М. Н. Островский, цензор В. Н. Бекетов и многие другие — словом, публика, представлявшая самые разные слои тогдашнего общества. Гроб несли на руках до самого кладбища. После отпевания речи на церковной паперти произнесли Некрасов и Чернышевский; над могилой — заступивший на место Добролюбова в журнале публицист М. А. Антонович, издатель Н. Л. Тиблен и публицист Н. А. Серно-Соловьевич{443}.
Смерть Добролюбова потрясла Некрасова. 27 ноября 1861 года он писал священнику Зыкову, что с ним случилось «большое несчастие: умер приятель и лучший сотрудник «Современника»{444}. На похоронах Некрасов произнес проникновенную речь, легшую в основу статьи о покойном, а по возвращении оттуда — стихотворение «20 ноября 1861»:
Я покинул кладбище унылое,
Но я мысль мою там позабыл, —
Под землею в гробу приютилася
И глядит на тебя, мертвый друг!
Ты схоронен в морозы трескучие,
Жадный червь не коснулся тебя,
На лицо через щели гробовые
Проступить не успела вода;
Ты лежишь, как сейчас похороненный,
Только словно длинней и белей
Пальцы рук, на груди твоей сложенных,
Да сквозь землю проникнувшим инеем
Убелил твои кудри мороз,
Да следы наложили чуть видные
Поцалуи суровой зимы
На уста твои плотно сомкнутые
И на впалые очи твои…