Добролюбов обходит стороной проблему не только художественной достоверности картины, нарисованной Вовчком, но и ее соответствия реальности. Хотя многие критики считали, что писательница идеализирует русских крестьян, приписывая им свойства свободолюбивых украинцев, Добролюбов был убежден в ее абсолютной правдивости и даже описал основные типы характеров, которые повторяются в ее рассказах. В итоге, несмотря на то что «задушевную мысль» Вовчка критик понял лучше, чем замысел Островского в «Грозе», статья получилась не менее идеологизированная, чем «Луч света в темном царстве».
В русской журналистике того времени нашелся лишь один автор, который выступил с полемическим ответом на эту статью Добролюбова о Вовчке. Это был Достоевский, в 1861 году открывший в своем журнале «Время» авторскую рубрику «Ряд статей о русской литературе». Одна из них — «Г-н -бов и вопрос об искусстве» (Время. 1861. № 2) — справедливо считается манифестом его эстетических взглядов и посвящена полемике с «реальной критикой» Добролюбова.
Писатель воспринимал Добролюбова очень серьезно, подчеркивая: «В его таланте есть сила, происходящая от убеждения. Г-н -бов не столько критик, сколько публицист. Основное начало убеждений его справедливо и возбуждает симпатию публики»{416}. Однако, по Достоевскому, тот страдает «кабинетностью» (читай — наивностью) мышления и плохо знает русскую действительность. Писатель нашел уязвимое место в добролюбовской интерпретации рассказов Вовчка, разрушающее все построения критика. По мнению Достоевского, «-бов» не понимает, как «работает» и чем полезна настоящая художественность (умение автора «писать хорошо»), а потому доказывает ее ненужность на примере якобы правдивого рассказа «Маша» (Достоевский, напротив, считал, что это едва ли не самое натянутое произведение сборника):
«Скажите, читали ли вы когда-нибудь что-нибудь более неправдоподобное, более уродливое, более бестолковое, как этот рассказ? Что это за люди? Люди ли это, наконец? Где это происходит — в Швеции, в Индии, на Сандвичевых островах, в Шотландии, на Луне? Говорят и действуют сначала как будто в России; героиня — крестьянская девушка, есть тетка, есть барыня, есть брат Федя. Но что это такое? Эта героиня, эта Маша — ведь это какой-то Христофор Колумб, которому не дают открыть Америку.
Вся почва, вся действительность выхвачена у вас из-под ног. Нелюбовь к крепостному состоянию, конечно, может развиться в крестьянской девушке, да разве так она проявится? Ведь это какая-то балаганная героиня, какая-то книжная, кабинетная строка, а не женщина! Всё это до того искусственно, до того подсочинено, до того манерно, что в иных местах (особенно когда Маша бросается к брату и кричит «Откупи меня!») мы, например, не могли удержаться от самого веселого хохота»{417}.
В самом деле, свободолюбие Маши никак не мотивировано, оно — абстрактное свойство, которое характеризует человека вообще (любой национальности, культуры, психологического типа). Маркович создала «голую» иллюстрацию гуманистической идеи, имеющую мало общего с художественной типизацией.
Писатель убедительно доказывал, что идея Добролюбова о приоритете правдивости и вторичности художественности вредит самому критику, не говоря уже о читателях и обществе, поскольку художественность служит тому делу, за которое ратует Добролюбов, — распространению правильных понятий. Предвосхищая «Записки из подполья», Достоевский высказал уже глубоко обдуманную им мысль о невозможности до конца понять природу человека. Утилитаристы стремятся постичь ее рационально и на этом фундаменте строят свои теории развития общества, тогда как человеческая натура (а вместе с ней и искусство) иррациональна и никто не может знать, что для нее полезно, а что нет в каждую эпоху ее эволюции. Так Достоевский разрушал оптимистическую добролюбовскую веру в прогресс и рациональный идеал, легко достижимый в будущем{418}.
Добролюбов, сильно задетый, написал весьма последовательный ответ — статью «Забитые люди» (Современник. 1861. № 9), ставшую его последней прижизненной публикацией о литературе. На первый взгляд она повторяет то, что уже говорилось автором в других статьях. Добролюбов словно бы принимает принципы эстетической критики и с иронией (возможно, до поры неощутимой для читателей) имитирует эстетический разбор текста, а затем маска отбрасывается. В первой половине статьи критик, как ему кажется, оспаривает все построения Достоевского на примере его собственного романа «Униженные и оскорбленные». Не без остроумия и очень убедительно демонстрируя, что роман не соответствует строгим критериям эстетической критики, потому что ему не хватает стройности и законченности, а многие ситуации выдают незнание автором жизни, Добролюбов тем не менее считает возможным на его примере анализировать гуманистический пафос творчества автора{419}.
Казалось бы, перед нами всё та же «реальная критика», однако Добролюбов стал более внимателен к художественной стороне произведений. Можно думать, что этот поворот был связан если не с освоением некоторых идей Достоевского, то, во всяком случае, с явным интересом к ним.
Диалог с Достоевским побудил Добролюбова осмыслить всё его творчество, за которым он следил еще в Нижнем (в дневник занесены впечатления от «Двойника»{420}). Результатом стала в первую очередь тонкая интерпретация центральной проблематики сочинений писателя — «боль о человеке, который признаёт себя не в силах быть человеком». Отсюда и вопрос критика, «почему… человек теряет свое человеческое достоинство»{421}. Заметим, что это было сказано еще до публикации «Записок из подполья», где мысль о потере человеком себя проговорена несколько раз на разные лады. Добролюбов подхватил эту идею и показал, как она реализуется, варьируясь от текста к тексту. Будто продолжением мысли Достоевского об относительности человеческих потребностей, о неисчислимости, непрогнозируемости идеала звучат слова Добролюбова, что натура человеческого «я» не поддается никаким утопическим теориям о социальном благоденствии{422}.
Далее Добролюбов предложил типологию всех героев Достоевского, относя их либо к «кротким», либо к «ожесточенным»{423}, очевидно, переосмысливая понятия «хищного» и «робкого, загнанного» типов, введенные Аполлоном Григорьевым в статьях «И. С. Тургенев и его деятельность» (1859) и «Реализм и идеализм в нашей литературе» (1861). Перекличка с григорьевскими формулами свидетельствует, что прежняя непримиримая полемика по поводу пьес Островского сменилась сложным диалогом и взаимовлиянием; так, Григорьев в статьях 1860–1863 годов использовал добролюбовские понятия «темное царство» и «самодурство»{424}.
Добролюбов заметил, что наиболее часто у Достоевского встречаются четыре вида характеров: болезненный рано сформировавшийся самовлюбленный ребенок; рефлексирующий человек, доходящий до помешательства на почве подозрительности; циник; идеальный тип девушки, воплощающей сокровенные идеи самого автора{425}. Конечно, персонажей Достоевского (особенно его больших романов) нельзя свести к этой классификации, но тогда это было, несомненно, впечатляющее обобщение.
Добролюбов, однако, писал статью не ради тонких филологических наблюдений. К ее финалу становится понятно, что критика тяготит «реальный метод»; он переходит к развернутым социологическим выкладкам о том, почему забитые люди продолжают существовать в России и человеческое достоинство по-прежнему попирается, что приводит к помешательствам и личным трагедиям. Ответ до банальности прост: потому что продолжают существовать бесправие, коррупция, беззаконие и прочие искажения естественного права и гражданских свобод личности. Где же выход? Статья заканчивается словами: «Где этот выход, когда и как — это должна показать сама жизнь. Мы только стараемся идти за нею и представлять для людей, которые не любят или не умеют следить сами за ее явлениями, — то или другое из общих положений действительности…»{426}Никаких прогнозов, никакого социального оптимизма — Добролюбов будто отказывается от своих прежних принципов и отдается течению жизни. В каком-то смысле можно сказать, что он преодолел противоречие между истолкованиями феномена литературы как отражения реальности и как способа ее преобразования. В «Забитых людях» никакая трансформация больше невозможна: над всем властвует жизнь.