Как показал современный исследователь Константин Юночкин, решение Некрасова и Панаева сделать ставку именно на Чернышевского и Добролюбова, а не на эстетическую критику Боткина или Дружинина объясняется не столько их личными симпатиями или антипатиями или даже политическими убеждениями (Некрасов и Панаев не были радикалами и социалистами), сколько логикой развития журналистики и публичной сферы в ситуации гласности после Крымской войны. Еще с конца 1840-х годов, когда Некрасов выступил издателем «Физиологии Петербурга», «Петербургского сборника» и обновленного «Современника», многие друзья Белинского (например Тимофей Грановский и Константин Кавелин) обвиняли поэта в «торгашестве», неумении вести журнальное дело, непонимании того, как нужно выстраивать редакционную политику. Но в том-то и дело, что и тогда, и во второй половине 1850-х годов Некрасов, во-первых, заботился о подборе крепкой команды, позволившей бы ему не вникать в суть каждого материала, но полагаться на членов редакции. Во-вторых, избранная редактором демократическая идеология обладала в его глазах необходимыми гибкостью, подвижностью, повышенной полемичностью, критичностью по отношению к социальным недостаткам, научностью, которые ассоциировались в то время с представлением о самом передовом общественном течении и привлекали весьма широкую аудиторию. Наконец, демократическая идеология оказалась крайне выгодна и с чисто экономической точки зрения, поскольку предполагала понижение статуса авторского имени критика или публициста на страницах журнала (анонимность) и, как следствие, уменьшение гонорарной ставки. Чтобы прокормиться, критик должен был писать для каждого номера очень много, чем Чернышевский с Добролюбовым и занимались{222}.
Споря с Тургеневым, Некрасов (по словам Панаевой) объяснял свой выбор так: «Ты, Тургенев, забываешь, что теперь не то время, какое было при Белинском. Теперь читателю нужны разъяснения общественных вопросов, да и я положительно не согласен с тобой, что в Добролюбове нет понимания поэзии; если он в своих статьях слишком напирает на нравственную сторону общества, то — сам сознайся — это необходимо, потому что она очень слаба, шатка даже в нас, представителях ее, а уж о толпе и говорить нечего»{223}.
Выбор Некрасова и Панаева принес «Современнику» множество подписчиков (в 1860 году его тираж достигал 6600 экземпляров, что было рекордом для толстого журнала того времени) и репутацию самого радикального ежемесячника{224}.
С августа 1858 года Добролюбов оказался в самом центре литературной жизни России — в буквальном смысле, ибо переехал на квартиру главного редактора «Современника» Некрасова в дом Краевского на углу Литейного и Бассейной, где прожил почти два года, до конца июня 1859-го. Некрасов присоединил к своей квартире еще одну, трехкомнатную, и две ненужные ему комнаты предложил Добролюбову всего за 15 рублей в месяц при рыночной цене в 25 рублей. По воспоминаниям Чернышевского, это предложение Некрасов сделал после того, как побывал на съемной «сырой» и «дрянной» квартире критика и ужаснулся: «Так жить нельзя»{225}.
Теперь, для того чтобы оказаться в редакции «Современника», Добролюбову достаточно было перейти в соседнюю квартиру. «Вот и я попал на литературное подворье», — шутил он, по воспоминаниям Панаевой{226}.
По утрам Добролюбов приходил пить чай к рано встававшей Авдотье Яковлевне, которая потчевала молодого золотушного критика «чем-нибудь мясным». Затем Добролюбов и Некрасов обсуждали корректуры и рукописи, проводя вместе почти каждое утро, а иногда и вечер. Кроме того, к 1859 году Некрасов постепенно вовлек Добролюбова в редактирование материалов отдела словесности, не допуская туда Чернышевского{227}. Это подтверждается многочисленными фактами: письмами Добролюбова начинающему прозаику Степану Славутинскому, рассказы которого критик продвигал в редакции, или, например, письмом Некрасова Островскому с похвалой его пьесе, понравившейся и Добролюбову{228}. Наконец, они вместе сочиняли пародии для «Свистка» — сатирического приложения к «Современнику». Важная роль Добролюбова в редакции выявилась летом 1859 года, когда Некрасов уехал на охоту, Панаев — на дачу, а Чернышевский — в Лондон: именно Добролюбов вел тогда все дела редакции{229}.
Неудивительно, что в письме институтскому приятелю Ивану Бордюгову от 28 июня 1859 года Добролюбов с гордостью отмечал: «…он («Современник». — А. В.) для меня всё более становится настоящим делом, связанным со мною кровно. Ты понимаешь, конечно, почему…»{230} Кровная связь с изданием выражалась прежде всего в том, что Добролюбов стал иначе понимать смысл журнальной работы. Если в 1857 году он жаловался Пещуровой на «отчужденный» характер литературного труда, то к 1859-му убедился в том, что журнальное поприще и есть то «общее» и единственное верное дело, которое он должен делать ради достижения всеобщего блага. Важную роль в выработке такого понимания сыграл Чернышевский. Мы уже говорили, что эстетические и политические взгляды младшего коллеги складывались под воздействием статей старшего, но решающее значение имело, конечно же, живое общение.
Несмотря на тесную связь Добролюбова с Чернышевским, их переписка дошла до нас далеко не полностью: из писем Добролюбова сохранились лишь одно послание 1858 года и несколько 1861-го. Можно предполагать, что Чернышевский, собирая материалы для биографии друга после его смерти, уничтожил слишком откровенные письма. Другое объяснение подобрать трудно, поскольку Чернышевский, как правило, сохранял всю входящую корреспонденцию. Впрочем, можно предположить, что эпистолярий Добролюбова мог быть изъят при аресте Чернышевского в 1862 году.
Сразу же после знакомства Чернышевский распознал в Добролюбове человека не только той же социальной траектории, что и он сам: сын священника, делающий светскую литературную карьеру, — но и того же душевного и ментального склада (по крайней мере ему так казалось). Он видел в младшем коллеге «как будто своего брата»{231}, наделенного одинаковыми достоинствами и недостатками. Молодому публицисту Максиму Антоновичу запомнилось, как они относились друг к другу: «[Для Чернышевского] Добролюбов был недосягаемым идеалом человека и писателя. Чернышевский восхищался Добролюбовым, удивлялся ему, чуть не благоговел перед ним. В редкие минуты откровенности и задушевности у Чернышевского было любимой темой разговора — сравнивать себя с Добролюбовым и унижать себя перед ним, конечно, совершенно несправедливо. Очень интересно то, что и Добролюбов точно так же относился к Чернышевскому, тоже постоянно сравнивая себя с ним не в свою пользу, ставил его во всём выше себя, считал его своим учителем и просветителем»{232}.
Чернышевский разглядел в собрате мессианский тип личности, которой суждено было особое общественное призвание:
«Мы с Вами, сколько теперь знаю Вас, люди, в которых великодушия или благородства, или героизма, или чего-то такого гораздо больше, нежели требует натура. Потому мы берем на себя роли, которые выше натуральной силы человека, становимся ангелами, христами и т. д. Разумеется, эта ненатуральная роль не может быть выдержана, и мы беспрестанно сбиваемся с нее и опять лезем вверх»{233}.