Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Но я верю, что сильно это орудие, я твердо верую, Господи, что Ты слышишь вопли моего сердца — и не только моего, — Ты слышишь молитвы, совершаемые пред алтарем Твоим. <…> Верую, верую, верую, твердо и крепко, с любовью и молитвой…»{93}

Та же идея пронизывает небольшой сохранившийся фрагмент дневника 1854 года:

«Явись мне, утешь меня… Дай мне веру, надежду. С надеждою можно жить в мире… Неужели же расстояние между нами так непроходимо, что и материнское сердце не услышит мольбы страдающего сына?.. <…> Но зачем же эта страшная тоска, эта грусть, эти сомнения… Мать моя… Верю, что Ты любишь меня. Вразуми, научи беспомощного!.. Заставь меня верить и утешаться будущим!.. Мое положение так горько, так страшно, так отчаянно, что теперь ничто на земле не утешит меня»{94}.

Вера оказывается той соломинкой, за которую хватается теряющий под ногами почву Добролюбов. Было, однако, еще одно средство, к которому он прибегал, чтобы утешиться, — поэзия. В ожидании отцовских писем о состоянии матери он читал стихи Василия Жуковского. Его поэзия «еще больше подействовала» на «горесть» Добролюбова: он проецировал на себя элегические сюжеты о вечной разлуке влюбленных и со слезами повторял:

С каким бы торжеством я встретил мой конец,
Когда б всех благ земных, всей жизни приношеньем
Я мог — о сладкий сон! — той счастье искупить,
С кем жребий не судил мне жизнь мою делить…

В этом послании «К Филалету» (1808) сюжет предсказуемо печален: герою не дано соединиться на земле с возлюбленной; что бы он ни предпринял, земное счастье невозможно и впереди только прах и забвение. Такое послание, варьирующее сюжет об обреченном на горести и ждущем смерти младом певце, звучало для Добролюбова пронзительно, как, наверное, никогда более в его последующей биографии и особенно деятельности его как критика, который будет распекать лирическую и уж тем более элегическую поэзию за чуждость народным интересам. Через несколько дней, уже получив письмо отца с ужасной вестью, Добролюбов снова читает Жуковского. И тогда на первый план выдвигается уже не скорбное послание, а оптимистическая баллада — «Светлана»:

Лучший друг нам в жизни сей —
Вера в провиденье.
Благ зиждителя закон:
Здесь несчастье — лживый сон,
Счастье — пробужденье.

Добролюбов подчеркнул в письме последние строки, потому что, как далее он пишет, «они (отец и сын. — А. В.) пробудятся от этого несчастья», чтобы познать радость, посланную с небес гением маменьки-хранительницы. Оптимистическая «Светлана», кончающаяся пробуждением героини от жуткого сна, осмысляется здесь как чаемая модель для всей семьи, скорбящей по ушедшей матери.

Под рукой у Добролюбова были книги, рядом с ним — однокурсники. Несмотря на застенчивость и скрытность, в первый год он довольно коротко сошелся с несколькими студентами, многие из которых до конца его жизни оставались близкими единомышленниками и приятелями — им он не стеснялся поверять секреты и тайны. В институтские годы таким был сын сельского священника Дмитрий Федорович Щеглов(1832–1902), с которым Добролюбов уже через два года разошелся, отчасти из-за несовпадения темпераментов, отчасти из-за различия политических взглядов. Но в 1854 году именно Щеглов нашел правильные слова, чтобы облегчить душу приятелю. Дело в том, что, судя по всему, Щеглов гораздо раньше Добролюбова потерял веру и стал до крайности рациональным в поведении и радикальным в воззрениях. Описывая в письме отцу благотворную роль, сыгранную в тот момент Щегловым, Добролюбов сообщает, что Дмитрий «попадает иногда на ложный путь», то есть уже освободился от традиционных взглядов и стал сторонником рациональной позитивистской идеологии. Позже Щеглов прославится тем, что напишет краткую критическую историю социалистических учений («История социальных систем», 1870), а еще позже (ирония судьбы) окажется гонителем нигилизма и крупным чиновником — действительным статским советником, директором гимназий в Одессе и Новочеркасске{95}.

Щеглов прежде всего вызвал Добролюбова на откровенный разговор; часами блуждая с другом по набережным Невы, дал ему выплакаться и только потом приступил к врачеванию души теми методами, какие считал наиболее действенными. «Он не говорил мне ни о тленности земного, ни о непреложном законе судьбы и т. п. Он говорит мне: «Со смертью матери ты стал играть значительную роль в семействе; теперь ты один можешь больше всего поддерживать своего отца, который так много нужен всему семейству. Ты должен также наблюдать издали и за своими сестрами, за домашним устройством»…{96}. Эта тактика утешения была диаметрально противоположна «поэзии утраты» Жуковского, с его верой в Провидение, высшие силы. В основе идей Щеглова лежало, по сути, атеистическое самостояние человека, простая и крайне популярная тогда «антропологическая» идея философа Людвига Фейербаха, что человек должен во всём полагаться только на самого себя и себе подобных, а не на Бога, которого человечество выдумало для того, чтобы снять с себя ответственность. Человек должен мужественно и рационально заботиться о себе и близких, не надеясь на высшие силы, и тогда удастся построить жизнь на новых, более крепких основаниях.

Именно тогда Добролюбов впервые стал задумываться о том, как он может, будучи студентом, помогать отцу и братьям с сестрами — например, экономя на одежде и развлечениях, сократить сумму, присылавшуюся из дому. Помочь выйти из скорбного бесчувствия ему помогли не только участие Щеглова и время, но и повседневные студенческие обязанности: на носу были летние экзамены, а усиленную подготовку к ним студент Добролюбов начал еще в апреле. Работа заглушала боль, мобилизовала все внутренние силы, «пробудила энергию», подняла «из постоянной холодной апатии», так что сессию он сдал прекрасно. Тем не менее глубоко внутри, по признанию самого Добролюбова, произошел необратимый перелом, который привел к отмиранию каких-то важных чувств и представлений. «Я редко могу молиться, я слишком ожесточен», — писал он двоюродному брату Михаилу Благообразову еще в апреле{97}. Слово «ожесточен» пока только единожды промелькнуло в его переписке, но после смерти отца оно станет едва ли не ключевым в описании самоощущений Добролюбова. Интересно отметить, что в том же послании он утверждал, что за этим письмом он едва ли не впервые плакал. Это была неправда, поскольку он уже описывал отцу свои рыдания при разговорах с Щегловым.

Сдав экзамены, Добролюбов к середине июля прибыл в Нижний, где страстно желал наговориться и наплакаться с отцом и родными, а главное — побыть на могиле матери. Встреча была пронзительно элегичной, в духе Жуковского (описана в письме Щеглову):

«Отец выбежал встречать меня на крыльцо. Мы обнялись и заплакали оба, ни слова еще не сказавши друг другу… «Не плачь, друг мой», — это были первые слова, которые я услышал от отца после годовой разлуки… Грустное свиданье, не правда ли?»{98}

Гораздо позже, в 1858 году, Добролюбов писал дяде, потерявшему жену:

«Скажу, что и Вы в этом случае счастливее меня и моего отца. Вы безмятежно верите в райское успокоение, в свидание за гробом. Мой отец сомневался в этом; горькое колебание его замечено было мной в последний мой приезд в Нижний пред его смертью. Обо мне уж и нечего и говорить: не только себе, но и другим не могу я дать загробных утешений, а потому молчу о них»{99}.

15
{"b":"919349","o":1}