— Ладно. Выступишь потом на собрании, — он притянул ее за плечи. — Хочешь, почитаю стихи?
Ксюшка смотрела на звезды и думала: «Неужели и земля светит вот так же для кого-то? Надо спросить у Женьки».
На его груди покойно. Когда он читает стихи, голос становится другим: плавным и чуть певучим. А в груди, если приложить ухо, гудит глубинно и ровно. Она чувствует его жесткую ладонь, скользнувшую к ней под мышку и бормочет:
— Убери руку…
Он дышит над самым ухом, теплом щекочет шею.
Бровей твоих темный вечер
И глаз твоих день голубой…
Женька опять врет. Глаза у ней круглые, будто испуганные, а от бездонного зрачка разбегаются частые желтые лучики. Кошачьи глаза. Она их не любит. И жиденькие брови не темный вечер… Ксюшка борется с дремотой и хочет усмехнуться, но чувствует его настойчивые руки и говорит для острастки, а получается совсем не строго:
— Бессовестный ты, Женька. Распустил свои руки…
Женька грустнеет, точно собирается умирать:
Только звезды в чей-то час свиданья
Будут также лить свой тихий свет…
Ладони становятся горячими. Пальцы длинные, сильные, подрагивают на груди. Она открывает глаза, видит смутно бледнеющее лицо, мерцающие белки, сердито говорит:
— Женька, не хулигань, — и коротко бьет его по щеке, спрашивая: — Съел?
Он ошалело потер щеку, отодвинулся, забыв руку на ее плечах, смущенно пробормотал:
— Ладно, воспитывай.
Камень совсем остыл, спина устала, но Ксюшка сидит не двигаясь. Кладет свою ладонь на руку Женьки, говорит мечтательно и задумчиво:
— Жень, почему я ныне каждый день живу так, будто завтра у меня день рождения или еще что? Кажется, проснусь, а вокруг — праздник…
— Оно и видно — праздник, — и он потирает щеку.
— Почитай еще стихи…
Стихов он знает много. Они прямо-таки лезут из него, как перестоявшееся тесто из кадки. Он обиженно сопит, смотрит в тьму, которая прорезается светлячками дальних фар и начинает читать о тайне земных наслаждений, о том, что кому-то солгали тени в туманные ночи в палящем июне… Другие стихи Ксюшка слушает, улыбаясь. А тут ей вдруг стало стыдно, словно Женька внезапно оголил ее, и она сбросила его руку:
— Баламут ты и хулиган, Женька. И больше никто.
Он уставился в ее лицо, потом возмущенно пояснил:
— Эх, ты!.. Темнота! Да это же культурнейший писатель России — Валерий Брюсов. Сам Горький назвал его так.
— А мне хоть заакадемик он будь, твой Брюсов, — она тряхнула головой. — А ты, все равно, хулиганом был, хулиганом и останешься…
В тот вечер они больше не целовались.
Ксюшка одна пришла в вагончик и долго не могла уснуть. Ворочалась, обиженно шептала под нос:
— Темнота…
Всю ночь ей снился пустой блестящий класс, пропахший скипидаром, маленькие черные парты, за которыми она никак не могла уместиться и поэтому сильно сердилась. Сердилась еще и потому, что за темным окном класса торопливо ходил Женька, — она слышала широкие его шаги, — и нервно бросал мягкую землю в стекло…
4
Утром приезжал Никифор Сидоров и, как запоздалый петух, сипло прокричал с телеги: «Примай, деваха, мои слиточки!» — дернул вожжами — уехал в третью бригаду. Ксюшка чистила картошку — снимала длинную ленту со всей картофелины и тихо думала, что начался такой же день, как вчера и, как вчера, в ее жизни опять ничего не случится невероятного.
Когда солнце стало пригревать плечи, из-за березового колка со стороны деревни вывернулся верховой и потрусил к стану. Верховой бестолково взмахивал локтями, словно кисти были связаны, а он силился по-птичьи взлететь с седла и, топорщась, подпрыгивал всем корпусом. По посадке Ксюшка узнала в нем Ельку — болезненного, тщедушного парня, рассыльного правления, как называл его Женька, «личного секретаря Самого». Не спешиваясь, Елька торопливо крикнул:
— Чай, Семен Мызин тут?
Ксюшка молча ткнула ножом в сторону. С самого утра — будто и не спали — Семен и Женька копошились у трактора. Трактор надсадно кашлял, чихал, как простуженный, и не заводился. Елька ударил под брюхо мохнатого меринка и, размахивая белым листком, закричал на все поле:
— Семе-о-он, срочная!
Ксюшке ни разу в жизни никто не присылал ни письма, ни телеграммы. Никому еще она не нужна была так скоро, чтобы гнали верхового из правления.
Мызин ошалело пробежал мимо Ксюшки в мужской вагончик и оттуда послышался густой растерянный голос бригадира:
— Вон оно что… А может, и не умирает совсем. Почта, она знаешь… Меня вон в войну тоже почтовики начисто схоронили, а я возвернулся и землю пашу. Вот оно как.
Ксюшка перестала резать картошку, затаила дыхание. Бригадир опять загудел по-шмелиному:
— Ты поезжай, конечно. Это я так, к слову пришлось… Только, что делать с Жариковым: напарника-то нет. А земля сохнет, пары ждут…
Мызин вышел, натирая грязным кулаком глаз, и Ксюшка впервые увидела — какой он, оказывается, мальчишка еще, хотя и кричит на Женьку, как старший. Елька протянул ему руку — помог забраться на широкий круп меринка. Выглянул бригадир с карандашом за ухом, увидел Женьку:
— Как будем, Жариков?
— А мне, Елизар Гаврилович, не надо сменщика.
— Вон оно что. В борозде спать будешь?
— Зачем спать? Работать буду, — Женька исподлобья взглянул на молчавшего Мызина и зачем-то сообщил: — Мы в училище за одним столом сидели.
Мызин швыркнул носом, ткнул в бок Ельку.
— Ну, ладно, коли так.
Елька ударил мерина, и тот потрусил. Женька подошел к кухне, потоптался, прикурил. Ксюшка вспарывала карасей, думала: «И зачем умирают люди?..» Женька вздохнул и посоветовал:
— Ты не жулькай их, Ксюша.
Она отвела запястьем волосы со лба, посмотрела на серую мягкую дорогу, по которой уехали Мызин и Елька. Нож ширкал по мягкой брюшине.
— Давай наточу ножик…
Кипела, торопливо поговаривая, вода в котле. В колке, подернутом зеленым дымком листвы, отсчитывала кому-то годы кукушка. Женька тихо попросил:
— А за вчерашнее не сердись.
Свежо и остро пахла земля. Духмяной горчинкой веяло от цветущих берез. От трактора крикнул бригадир:
— Жариков, ты долго там дышать будешь? Сохнет земля, а мы ухажерочки крутим.
— Ну, так как, Ксюша? — снова тихо спросил Женька.
— А никак, — она выпрямилась, сунула руку в вырез кофточки, достала фотографию. — Верни мою…
Женька растерянно взял твердый глянцевый снимок, теплый еще и пахнущий Ксюшкой, попробовал пошутить, но губы вздрагивали:
— Значит так… Как у этих там… у разных там дипломатов: обменялась нотами — и разрыв всяческих отношений…
Он потоптался, безнадежно махнул рукой и, загребая побелевшими носками разбитых ботинок, поплелся к трактору.
— Мою верни! Сегодня же, — крикнула вслед Ксюшка и вспомнила, что Женька пошел работать без напарника. Значит, она сегодня не увидит его. Подумала как о чем-то далеком: «Вот и все. Кончилась наша любовь», — схватила крышку котла и обожгла руку. Повернулась спиной к трактору и тихо заплакала от саднящей боли…
5
Женька уже полные сутки поднимал пары без пересменщика. Ночью Ксюшка не вытерпела, разогрела на костерке трех карасей, сварила кашу, пошла его разыскивать. Во мраке мерещилось невесть что; торная дорога вначале ползла по перелеску, полному настороженной, такой пугающей тишины, что собственное дыхание казалось громким и заставляло вздрагивать, а потом, перед самым Вороньим логом, глубоко ныряла в погребную тьму и сырость оврага, непролазно заросшего хлыстами ивняка. Ксюшка, потаенно придохнув, вдруг вся замерла перед спуском и, зажмурившись, кинулась опрометью вниз, как кидаются в холодную воду. А когда вымахнула на теплое поле, почувствовала прилипшую к спине рубашку, не улегшуюся еще ознобную дрожь в коленях и засмеялась — страхов вокруг не было. Долго шла по черной пашне.