Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Мам… А, мам… Я, кажется, завтра стану самая счастливая на всем белом свете.

— Рехнулась ты, что ли?..

Ксюшка засмеялась. Смех был новый: грудной, тихий.

В апреле она ушла с парников и определилась сеяльщицей во вторую бригаду.

2

Никифора Сидорова Ксюшка считала за непутевого человека. Был он крепок, желтозуб, с побуревшим, небритым лицом, в замызганной шапчонке, торчавшей на макушке. В колхозе Никифор с весны и до ледостава промышлял рыбной ловлей. Жил в это время на берегу камышистого по краям озера, бывал в деревне короткими наездами.

По веснам работы всем выпадало невпроворот, а Сидоров, по мнению Ксюшки, валялся в шалаше, сладко и долго скреб там свои бока коричневыми от махорки пальцами, глядел от скуки на синие с прозеленью льдины, истаивающие на чистом плесе озера.

В полевой бригаде Ксюшке пришлось работать за повариху. Рыхлая Игнатьевна слегла в больницу и лежала там вторую неделю. Ксюшка варила пшенную кашу на молоке, которая не успевала выпревать и полынную уху.

Рыбу по утрам доставлял Сидоров. Была ему выделена колхозная лошадь с телегой и плетеным коробом. Телегу Никифор не мазал, и Ксюшка за километр узнавала ее тонкий и пронзительный скрип. Ездил он из бригады в бригаду — развозил свежих карасей. Караси были крупные, с рукавицу. Ложились они, сваренные, поперек алюминиевых чашек. Когда же привозил их Никифор, то, казалось, они попадали в бригаду из колхозной кузни — этакие неостывшие пластины. Он молча выбрасывал их из коробка. Толстые и тяжелые, они шлепались на прострельнувшую зелень и горели, как червонное золото.

Сидоров гордился карасями и сердито кричал простуженным и сиплым от махорки голосом:

— Примай, деваха, мои слиточки!

Ксюшка возилась у полевой кухни и словно не слышала никифоровского окрика, показывая ему крутую и крепкую спину. Ее мутило при виде холодных рыбин, отдающих тиной и темным покоем дна.

Чистила она их, воротя нос, зло ширкала тупым ножом по мягкой сизоватой брюшине и всякий раз умудрялась раздавить желчный пузырь. Уха получалась горькой и почему-то мутноватой, будто ее сдабривали молоком.

Ребята молча хлебали уху, а Ксюшка ждала в сторонке, скрестив руки на груди, как положено хозяйке. Солнце скользило за горизонт и тогда ложились алые блики на чашки и ложки, вспыхивали искорками бирюзовые сережки в маленьких припухших мочках Ксюшки. Она стояла невысокая, ладная, с крепкими и теплыми от зари икрами босых ног, с чуть посуровевшим от ожидания лицом, сдержанно поблескивала из-под ресниц круглыми, в угасавшем свете зелеными глазами. На сеяльщиц она не смотрела. Те располагались стайкой с краю стола, развязывали платки, в которые наглухо кутались от пыли, открывали неестественно белые шеи и держались степенно.

Ребята доедали уху и не просили добавки. Ксюшка крепко поджимала подрагивающие губы и начинала глядеть в сторону усталым и равнодушным взглядом. Выручал ее Женька Жариков. Глотал он неразборчиво и не то морщился от горечи, не то жмурился на тихо тлеющую зарю. Когда ложка начинала звякать по дну, он протягивал чашку:

— Еще половничек, Ксюша, будь любезна.

Женька был тем самым городским парнем, заступившим дорогу около мельницы. Ксюшка коротко плескала на дно чашки и окончательно осознавала, что уха ни к чему непригодна.

Вечером, после ужина, наскоро прибрав посуду, она начинала собираться в деревню к матери. Думала взять лаврового листа, расспросить, как чистят рыбу. Но ночи стояли душные, банные. Звезды светились мелко и устало. Легко было затеряться в десяти шагах от вагончика во тьме, в которой даже девичья белизна березок угадывалась призрачно и смутно. К тому же, как только ложились сумерки, к дверям вагончика выносили рыжий пузырь «летучей мыши», развертывал меха баян и до ночи гудела прокаленная дневным зноем и откованная отчаянными каблуками спекшаяся, чугунная земля…

В полночь высовывал из вагончика всклоченную голову бригадир и старался перекричать разгомонившихся девчонок:

— Ошалели вы, стрекотухи? Опять вас утром за ноги вытаскивать! Я вот вас ремнем…

Стихал баян, но долго еще около фанерного вагончика слышался горячий шепот. Ксюшка с Женькой Жариковым уходили на затравевший взгорок, на котором лежал невесть откуда попавший валун. За день валун прогревался солнцем и к полночи отдавал теплом домашней печки…

3

Вечером у Женьки Жарикова поломался трактор. Женька покружил около него и пошел за Семеном Мызиным. Мызин выслушал Женьку и заругался так, словно он был бригадиром.

— Тебе учетчиком надо работать! Сажень не потребуется — своя есть…

Женька виновато переступал длинными ножищами, на которых брючины болтались, как на жердях, и хмуро отмалчивался.

Накалилась заря медленно и тихо и также тихо, медленно и ровно стала остывать. Ксюшка приготовила ужин. Постучала половником о пустой бак, созывая всех к столу. Женька с Семеном возились у трактора. В загустевших сумерках березовый колок наливался непроглядной синевой, серой пряжей распадался в низинке туман, а запад в вышине светился еще лазорево с легким, едва уловимым трепетом давно ушедшей зари.

Когда к вагончику вынесли рыжий пузырь, Ксюшка тронула хмурого Женьку за рукав:

— Пойдем к себе.

Он встал, и они молча пошли к теплому валуну, держась крепко за руки, как дети. Ксюшка ступала мелко и свободно, Женька широко загребал длинными ногами, чуть раскачиваясь из стороны в сторону. Был он весь какой-то размашистый и угловатый.

У валуна Ксюшка долго устраивалась. Подвернула юбку, чтобы не зазеленить, плотно прижалась к шершавому боку камня. Вытягивая ноги, почувствовала, как они горят от усталости. Женька повалился с размаху, уперся спиной в валун. Он все еще был хмур и молчалив.

Стрекотали тракторы. У вагончика всплескивался гомон. Устало разговаривал баян. Мягкая тьма приглушала ощущение времени. Была земля, звезды и они с Женькой…

— Пашут, — вздохнул он.

— А Мишку опять на черепаху посадили, — Ксюшка притихла от усталости и сказала так, точно обижалась за Мишку. — Всего-то на один процент не выполнил, а на черепаху.

— Тебе жалко? — насторожился Женька.

— Подумаешь. Помощник бригадира так каждый день на самолете, а Мишка или на кляче, или на черепахе сидит.

— Помощник — мужик мировой. Знаешь, сколько он земли вспахал за свою жизнь?

— Ну и что же?

Она подумала, что земля — большая. Каждый год люди пашут, а всю ее вспахать не могут. Отец Ксюшки до войны пахал землю, а потом — в день победы — пришла похоронная и Ксюшка ни разу его так и не увидела… Дед пахал. Хлеборобы… Когда люди станут очень образованными, они придумают такое, что нажмешь кнопку — и пойдет трактор с сеялкой без человека. Легко будет работать. Земли вспахать можно будет много. Земля — большая…

Где-то высоко почти без гула прошел самолет — проплыли две звездочки, красная и зеленая.

— Ты спишь, что ли?.. Вон спутник пролетел.

— Врешь ты все, Женька…

Он потрогал камень рукой и сказал:

— Мы, как те, длинноухие, давай сделаем из этого камня статую. Оставим памятник о себе.

Он бывал немного сумасшедшим, и Ксюшка, наверно, заразилась: раньше не думала о жизни, о земле, а жила просто и все. А теперь тоже шальные мысли лезут.

— Это кто — длинноухие? На которых узбеки верхом ездят?

— Люди такие жили. Прозвали их длинноухими…

Ксюшка слушала о каком-то острове Пасхи, об ученом Хейердале, но ее морило ко сну и сначала она не поверила, а потом подумала и сказала:

— Чепуха все это. Баловство одно. Понаделали каменных истуканов выше домов, а к чему они?.. — пожевала сладкую травинку, вздохнула: — Не в этом жизнь человека.

— А в чем?

— Н-не знаю. Ты вот много читал, жил в городе, а весной приехал к нам трактористом. О длинноухих знаешь, а трактор поломался…

— Длинноухие тут ни к чему.

— Нет, к чему. У каждого свое дело в жизни. Ты вот зачем пошел в училище механизации, а не на завод? Ты же городской… А пошел в училище, трактор изучать, — она засмеялась, — памятник свой. Вот и учил бы его по-настоящему. А то сев идет, пары вон поднимать надо…

11
{"b":"919078","o":1}