Юмико поднимала и разглядывала сухие вишневые листья, рассыпанные ветром по саду. Каждый листок так прекрасен, что можно часами глядеть на него не отрываясь. Тонкие прожилки сплетались в чудесную сеть, лист окаймляла зубчатая резьба. Как она была безупречна, эта резьба, без малейшей погрешности или изъяна... А великолепное сочетание красок — беспредельно гармоничное и в то же время изысканное! Был здесь и желтый, и коричневый, и зеленый, и черный, и даже пурпурный цвет. В одном-единственном листке, словно в миниатюре, воплощалось все совершенство природы.
Перед Юмико открывалась эта нескончаемо новая красота, и она испытывала счастье, похожее на блаженное забытье. А в душе почему-то безотчетно пробуждались воспоминания о любви к Кунио. Красота природы будила в душе любовь, а грезы любви прямо и непосредственно воплощались в образе Кунио.
От Кунио уже давно не было известий. Но даже если бы он продолжал писать, Юмико все равно считала бы, что ее собственная жизнь кончена. Она и в любви была отщепенцем. Но Юмико быстро смирилась. Может быть, слишком быстро. Безропотный отказ от надежды на счастье в будущем совершился в душе Юмико почти тотчас же, как опа заболела.
Она была счастлива мыслью, что продолжает тайно любить Кунио, любить как бы издали, ни на что не надеясь и не рассчитывая, смиренной и робкой любовью.
Иногда, когда Юмико чувствовала себя лучше, она пробовала играть на рояле. В мелодиях знакомых сонат и этюдов она открывала ранее неизведанное очарование. Музыка омывала и очищала душу. В гармонических сочетаниях звуков, казалось, заключалось все богатство и разнообразие человеческих чувств и переживаний. В душе Юмико, переполненной звуками, всплывал образ Кунио. Наслаждение, которое дарила ей музыка, сливалось с блаженством любви. Но в то же время Юмико знала, что ее собственной любви уже наступил конец. Ее любовь бесплодно погибла, увяла, вместо того чтобы распуститься прекрасным, благоуханным цветком. Остался лишь печальный и сладкий аромат увядания,— уж этот-то аромат по крайней мере никто у нее не отнимет. Больше у нее ничего не осталось. Ее бедное, скромное сердечко стало еще более покорным.
Среди забот и волнений, наполнявших жизнь, одна лишь Юмико оставалась спокойной и умиротворенной. В эти тревожные дни она одна наслаждалась блаженством мира.
С острова Сайпан начала совершать налеты американская авиация. Был ясный, погожий осенний полдень, когда «летающие крепости» впервые показались в небе над Токио. Первым впечатлением при виде их был не столько страх или ненависть, сколько невольное восхищение красотой этого невиданного зрелища,— на высоте в девять тысяч метров самолеты с заостренными крыльями казались голубыми, почти прозрачными, похожими иа молодой, только что народившийся месяц, когда он вечером чуть заметен на небосклоне. С этой поры небо над Токио перестало принадлежать Японии. Раньше всего была утрачена власть над небом.
— Уже пять месяцев, как от Кунио нет известий...— сказала Юмико, не поднимая головы с подушки. Она улыбалась. Готовность сестры без всякой борьбы отказаться от любви только из-за своей болезни не вызывала сочувствия Иоко.
— Где он сейчас? — спросила она.
— Не знаю. Не знаю даже, жив ли еще...
Эти печальные слова прозвучали неожиданно легко, почти радостно. Но, может быть, жизнь и смерть уже не имеют значения для Юмико? Нет, Иоко не могла понять чувства сестры.
Как-то раз, когда Иоко вернулась со службы, Юмико позвала:
—- Иоко, на минутку...
— Что тебе, Юми?
— Знаешь, Иоко, тебе лучше было бы выйти замуж. Я уверена, он очень хороший человек.
— О ком это ты?
— Об Уруки-сан.
Иоко почувствовала, что ее лицо окаменело.
— Почему ты так думаешь?
— Он приходил сегодня- после обеда,— не отвечая на ее вопрос, продолжала Юмико,— поговорил с папой и сразу ушел. Определенно насчет тебя.
Иоко рассердилась. «Какая низость»,— подумала сна. Она не дает согласия, так он решил действовать через отца. Значит, с ее волей он не считается. «Отец может говорить что угодно — не соглашусь!»'—решила И о ко.
— Что за глупости. За него уж во всяком случае я замуж не собираюсь! —сказала она с видом рассерженной девочки.
После ужина Иоко первая начала разговор с отцом.
— Я слыхала, Уруки-сан приходил сегодня?
— Был, был.
— Наверное, говорил обо мне?
- Да.
— О чем же он говорил?
— Знаешь, что я тебе скажу, Иоко,— ответил профессор Кодама, набивая трубку,— прекрасный он человек, как я погляжу... Короче говоря, он сказал, что сделал тебе предложение, и считает, что было бы по меньшей мере неприлично держать это от меня в секрете, поскольку, мол, нельзя не считаться и с моим мнением. Вот затем он и приходил,— хотел сообщить мне об этом, поскольку я ведь тебе отец. Он сказал, что еще не получил от тебя положительного ответа.
Значит, Уруки не игнорировал ее волю. Скорее наоборот, его поступок свидетельствовал только об уважением к ее родителям. Сердиться на это не было оснований.
— Скажи, как ты намерена поступить? — спросил профессор, часто моргая глазами. В его словах звучали и смущение и любовь к дочери, такой несчастливой в первом замужестве. Иоко почувствовала себя виноватой перед отцом.
— А вы, папа, как думаете?
— Как ты сама захочешь,— просто ответил профессор,— но мама считает, что было бы очень хорошо, если бы этот брак устроился поскорее.
Иоко знала, что родители отнесутся положительно к ее браку с Уруки. В честном, искреннем отношении самого Уруки она не сомневалась. Но она все еще не решалась ответить согласием. Больше всего на свете ей хотелось бы чувствовать себя незапятнанной, чистой. Чтобы ответить на искреннюю любовь Уруки, нужно чувствовать себя гордой и непорочной. Ей казалось, что она не может стать его женой, ведь она не уверена в собственной чистоте. Иоко не переставала терзаться запоздалыми сожалениями. Она поняла, что женская гордость неотделима от целомудрия. Горькое сознание совершенной ошибки сделало Иоко более скромной, смягчило ее властный характер.
О воздушных боях близ Тайваня, о морском сражении у Филиппин Ставка сообщала как о «блестящих победах», сопровождая радиопередачи бравурными маршами, но эти известия никого уже не радовали.
Премьер-министр Коисо старался изо всех сил воодушевить народ, призывая «сто миллионов подняться в гневе!», но ненависть к врагу не разгоралась новым огнем. Когда американцы высадились на острове Лэйти, правительство вновь пыталось внушить народу, будто это событие станет переломным пунктом в ходе войны, но люди, объятые страхом перед неотвратимо наступающей катастрофой, перестали верить пропаганде. Правительство уже утратило руководящую роль, военные круги не пользовались больше влиянием. К тому же лидеры правительства и военные заправилы явно переоценивали свои, уже фактически утраченные, возможности. Они все еще воображали, будто у них имеются силы для «последнего, решающего сражения».
Начальник информбюро военно-морского флота, стуча кулаком по столу, орал всем и каждому:
— В этой великой войне решается судьба всей Японии, понял? Вполне закономерно, что такая война требует жертв. Нужно быть готовым к тому, что из ста миллионов японцев погибнет не менее десяти — десять процентов!
Однако эти слова свидетельствовали об огромном просчете руководителей государства. Они полагали, будто десять миллионов человек, безропотно повинуясь их приказаниям, послушно пойдут на смерть. Но народ в сердце своем давным-давно уже отошел от государства и от военных руководителей, а в глубине души — даже от императора.
Когда в небе над Токио начали по одному, по два появляться самолеты «Б-29», прилетавшие на разведку, жители Токио загорелись только одним стремлением — поскорее эвакуироваться из города, желания же умножить усилия для сотрудничества в войне отнюдь не прибавилось. Жертвы и усилия уже превзошли все пределы. Теперь оставалось одно—разбегаться куда глаза глядят. Люди помышляли только о том, как бы спастись от огня войны, от преследований правительства.