Так что наша ночёвка в избушке была своего рода возвращением на родину после недолгого бегства в тайгу. Даже её теснота, горький запах золы из печи, даже мыши, которые неустанно скреблись-копошились под полом, воспринималось не как неудобства, но как проявленье внимания этой избушки к нам, людям. Да что говорить: даже блохи (наверное, их натащили собаки, что ночевали здесь вместе с охотниками) – блохи, которые заставляли нас ночью вертеться, кряхтеть и почёсываться, – даже они мне казались почти что друзьями, и я не сердился за столь откровенное проявление их интереса ко мне.
А если вдруг сквозь непрочный сон было слышно, как по кровле сечёт дождь, то как же уютно дремалось в избушке под шум непогоды! Даже хотелось, чтобы ненастье усилилось – чтобы пуще выл ветер, скрипели-шумели деревья, лил дождь, – потому что тем драгоценнее был тогда этот подарок: избушка в тайге, приютившая нас в непогоду.
А теперь можно вспомнить и самый южный из тех домов, где мне довелось пожить. Это был дои Мубиджона-аки в Бухаре – дом, построенный почти триста лет назад предком нынешнего хозяина, водившим караваны по Великому шёлковому пути.
Караванное дело было весьма уважаемым и приносившим при всех его рисках немалый доход: даже по нынешним меркам дом Мубиджона-аки казался зажиточным. Планировка его была типичной для городских жилищ Азии: дом был выстроен вокруг огромного дерева – старой раскидистой шелковицы, – защищавшего обитателей дома от южного солнца. В иных домах, правда, вместо дерева мне случалось видеть бассейн и фонтан; но и зелёное дерево, и журчащий фонтан – это всё атрибуты магометанского рая, о котором как раз и старался напомнить своим обитателям и гостям всякий, мало-мальски благоустроенный, дом Средней Азии.
Хозяин, поджарый и бодрый старик семидесяти пяти лет – некогда он был чемпионом Узбекистана по спринту и бежал «сотку» за десять и две, – превратил свой дом в небольшую гостиницу. По-русски хозяин говорил прекрасно и, увидев, что я проявляю интерес к старинному дому, охотно показывал мне его. Двор с шелковицей окружала анфилада комнат, каждая из которых поражала своей пустотой: ни окон, ни мебели в комнатах не было. Скатанные рулоны постелей лежали у стен на полу; а для хранения разных вещей – посуды, книг, утвари – в стенах были сделаны ниши.
– А как же зимой? – спросил я хозяина. – Ведь, наверное, холодно?
– Холодно, – отвечал Мубиджон-ака. – Для обогрева у нас сандали.
И он объяснил, что в холодные зимние дни, когда даже ватный чапан не спасает, в углубление глинобитного пола насыпаются горячие угли, сверху ставится столик, накрытый войлочною кошмой, и люди усаживаются вокруг, просовывая под стол ноги. Чем-то это напоминает обогрев возле караванных костров – тех, у которых провёл много ночей самый первый владелец старинного дома. Да и весь дом чем-то напоминал палатку кочевника. Мало того что он был аскетично-простым (нам, европейцам, дом без мебели даже трудно представить), но он был таким не обременённым самим же собой, что казалось, собрать и сложить этот дом, чтобы двинуться в путь по ветрам и барханам пустыни, совершенно пустяшное дело. Вот только выпьем ещё по пиале кок-чая, погреемся у сандали – и тронемся по Великому шёлковому пути…
Показал мне хозяин и то, как устроены стены. На уровне полуподвала, где некогда располагались кухня и кладовые, одна из несущих стен была расчищена от штукатурки, и её анатомия выступала наглядно. С удивлением я увидел вертикально стоящие брёвна, промежутки между которыми были не то что уложены, а засыпаны чуть ли не мусором: обрезками брёвен и сучьями, камнями, хворостом и глиняными черепками. Связующим материалом служил саман – солома с навозом и глиной, – но в целом впечатление от стен было тревожное: казалось, они вот-вот должны развалиться.
– Конструкция очень надёжная. – Мубиджон-ака улыбнулся, как бы угадав мои мысли. – Эти стены пережили не одно землетрясение.
Тут я догадался, что антисейсмический дом и должен быть вот таким, эластично-подвижным: толчки ходуном заходившей земли не только не разрушают его стен, но, может быть, ещё плотнее их утрясают. И потом, когда я пил чай во дворе, в тени старой шелковицы, я думал о том, что строения ветхие с виду нередко как раз и оказываются самыми долговечными. Землетрясение или война скорее разрушат дворец, а ветхая хижина, если с ней даже что-то случится, будет вскоре починена или даже отстроена заново, и поэтому кажется, именно хижины вечны.
Это же самое чувство – изумление перед неистребимой жизненной силой лачуг – посещало меня и тогда, когда я бродил по окраинам наших русских посёлков и городов. Проспекты с большими домами обычно вгоняют в тоску, а вот созерцание затрапезного быта окраин всегда пробуждает желание жить. Идёшь, бывало, в Калуге где-нибудь по Берендяковке или Подзавалью – до недавних пор в этих районах было немало лачуг, кое-как прилепившихся к склонам, – и разглядываешь всё то обветшалое и до боли родное, что тебя окружает. Заборы обычно здесь нагорожены из чего Бог послал: то из кроватных спинок, то из дырявых полос заводских штамповок, то из листов покорёженной жести. А если увидишь забор деревянный, то он будет стоять, скорее всего, как-нибудь набекрень. Для чего нагорожены эти заборы, даже трудно сказать: ни для человека, ни для пасущихся между заборами коз, ни для бродячих собак они не представляют серьёзной преграды. А уж для бурьяна – лебеды, бальзаминов, крапивы и хмеля – они вообще служат опорой. Вон как высоко взобралась плеть дикого винограда – с забора на старую яблоню, а с неё на ещё более старую, обомшелую крышу, – и кажется, что лишь тёмно-зелёная эта лиана и удерживает на склоне готовые рухнуть забор, дом и дерево.
А крылечки окраинных этих домов? Да, они покосились, осели и держатся, что называется, на честном слове, но зато эти тёплые старые доски, истёртые множеством ног – кто только не ступал на них и босиком, и в сандалиях, и в ботинках, и в валенках, и в солдатской кирзе, – эти тёплые доски всегда приглашают не просто ступить, а присесть на них и отдохнуть. А уж если ты сел на такое крыльцо, обязательно, пусть неосознанно, погладишь ладонью его тёплые доски. А какое количество живописных деталей можно увидеть с крыльца! Вон вбит в землю скребок для очистки подошв от грязи. Сейчас-то, в жару, он сух и чист, зато в ноябре железная эта скоба состругивает с сапог ломти глины, которые вяло шлёпаются на влажную землю, на бурые листья, на прелые яблоки, что лежат у крыльца.
А вон ржавая бочка под ржавой трубой водостока. Жизнь этой бочки меняется от сезона к сезону. В дождливое лето она переполнена пенной водой, непрерывно стекающей с крыши; если случается сушь, и воды в бочке мало, она даже подёрнется тиной и ряской; осенью в бочке плавают жёлтые листья яблонь и красные – груш. Зимой бочку переворачивают, и над ней вырастает пухлый сугроб; а в солнечном марте капель стучит в её жестяной гулкий бок, и бочка тогда превращается в праздничный, славящий жизнь и весну барабан.
Что мы видим ещё, озирая заросший сиренью или акацией дворик? Конечно, скамеечку, обычно простецкого вида, на двух деревянных столбах. Но, хоть она и неказиста, её все любят: и люди, и кошки, и куры, которые норовят себе выкопать пыльную ямку в её тени и лежать там, лениво квохча, в безмятежные жаркие полдни. А уж кому только не довелось посидеть на этой скамейке – от малых детей, чьи загорелые ноги болтались, не доставая травы, до стариков и старух, чьи тяжёлые стопы казались недвижно и намертво вросшими в землю. И ведь скамья поддерживала их всех: для детей служа как бы трамплином для роста и взлёта, а для стариков образуя подпорку, которая им позволяла какое-то время удерживать малый зазор между ними и властно зовущей землёй.
Вспомним ещё и отели, места временного приюта для тех, кто путешествует по миру. То, что отель – это дом ненастоящий, ясно любому. В нём не происходит важнейшего: укоренения человека в том месте, где он живёт. Главные узлы жизни в отелях, как правило, не завязываются: в них не рождаются и не умирают; а если такое и происходит, то это скорее случайность. Если отель и служит домом, то одноразовым, как пластиковая посуда.