Сил он в самом деле не чувствовал.
«Как же быть? Плюнуть? Пусть лежит, мокнет памятник культуры в колодце? Забыть про странный случай? Нет. Такое никогда не забудешь. Никакой гипнотизер-сенс из головы не вытащит. Нет! Оставить клад на месте — ума лишишься. Взять нужно. Взять, как Захар взял? Ни себе, ни людям? Ну-ну, почему же? Во-первых, сокровища сохранены цивилизованному миру. Мир не знает об этом? Не беда, подождет. Полвека почти обходился народ без клада и еще обойдется. Народу сейчас жратва нужна, тряпье, ну, «жигули», ну, видеодрянь с порнухой — все преходящее, временное, барахло. Дефицит нужен, а не вечные ценности. До вечного не доросли духом. Факт. Пусть перестроятся сначала…
Отлично. Вступаю в орден скупых рыцарей. Барон, Захар и Саша Пашков — первичная ячейка. Не вприкуску, не внакладку, а вприглядку. Так и пробегут оставшиеся денечки. В ожидании ночи, когда буду задраивать окна и садиться в кресло и лицезреть у ног клад… Куплю красного плюша, чтобы рассыпать на нем золото. Интересно, на сколько раз меня хватит? Ну, пусть до смерти. А там? Тоже как Захар? Наследникам? У меня, между прочим, дети есть. Странно, я еще ни разу о них не подумал, о законных наследниках…»
В сущности, однако, было не так уж странно. Дети после развода быстро «ушли». Будто Бог дал, Бог и взял. Но так об умерших когда-то говорили, а дети Александра Дмитриевича были живы, ухожены, современно одеты и оба краснощеки, что на окружающих производило хорошее впечатление, но самому Пашкову не нравилось. Чем-то плакатным отдавало, стандартно-благополучным, а такое раздражало всегда и особенно в собственных детях. Возможно, в ответ и они усвоили странное к отцу отношение. Встречались с ним регулярно, приходили вовремя, улыбались, не жаловались, никогда ни в чем не упрекали, однако разговора естественного не получалось, на все вопросы о жизни у детей было заготовлено «волшебное» слово — нормально, оно с успехом заменяло обширнейшую часть отечественного словаря и годилось в качестве ответа на любой случай. Так без труда Александр Дмитриевич мог узнать, что живут они нормально, учатся нормально, потому что и тройка оценка нормальная, мама в норме, отчим — нормальный мужик, последний фильм, что видели в кино, нормальный, ну а дальше и спрашивать было нечего. А они улыбались ровно и смотрели на отца терпеливо, с каким-то унижающим Пашкова любопытством, не ярко выраженным, но постоянным, как смотрят на… Тут он боялся сформулировать, догадываясь, что в глазах детей является единственным ненормальным явлением окружающего мира. Один раз только Александр Дмитриевич это открыто почувствовал, когда захотел угостить их мороженым. В этот момент он, видимо, и определил свою окончательную цену в их глазах. Не того ждали, но сразу поняли, что большего ждать не приходится, и сказали вежливо — «Спасибо, папа», а сын еще скользнул взглядом по его костюму фабрики «Большевичка», который он в Москве купил как лучший.
После этой, кажется, встречи позвонила «бывшая супруга» — так она теперь всегда представлялась по телефону, хотя Саша отлично узнавал голос, и спросила:
— Повидался?
— Повидался.
— Ну и как?
— Нормально.
— Что, заело? Злишься. Ты бы радовался, что мы с мужем из них людей делаем.
— Я заметил.
— Не понравилось?
— Как сказать. Буду рад, если они окажутся сильнее меня в этой жизни.
— Будь уверен.
— Спасибо за… детей.
По неискоренимой привычке Александр Дмитриевич пытался найти свою вину и свою ответственность. Поиски тянулись в прошлое вплоть до душной летней ночи, когда, проснувшись, он почувствовал рядом ее круглое бедро, дотронулся до него горячей ладонью, и она, прервав тихое сонное дыхание, замерла сначала, а потом задышала неровно, порывисто, пока он не приник к ее груди, и она, устраиваясь удобнее, пробормотала: «Ну что тебе, что… И так жарко. Глупый какой…» А потом утром: «Совсем не соображаешь! Хоть бы дни помнил. Я же залететь могу запросто». И оказалось, залетела. Конечно, доброжелатели говорили: «С ума сошли, молодость погубите». Но теща встала стеной — не дам здоровье угробить! Наступили безрадостные дни, пока смирялись с неизбежным. Однако смирились и снова любили друг друга в ожидании. И был счастливый момент, когда он увидел ее улыбку в окне роддома, а потом наступили пеленки и все, что полагается, радости пополам с огорчениями, но в основном в колее, и колея приучала к привычности, пока не вторглись высшие, как он тогда думал, интересы и отодвинулись семейные на второй план, и пошло-поехало, а когда речь зашла о разводе, с самого начала подразумевалось, что дети уйдут с ней. На его права тоже никто не претендовал, детей не спрятали, не отлучили. Но, оказалось, юридически, на словах. А на деле «бывшая супруга» обид, которые он признавал и о которых не подозревал — а накопилось много, — ему не отпустила и должен был он за них не денежными переводами, алиментами расплачиваться, а чем-то большим, о чем и не подозревал, пока она не сказала:
— Дети теперь мои.
— Замечаю.
— Сам виноват.
Вот так и вышло, что Бог взял.
Ну что ж, пусть осматривают свысока пиджак и смеются над мороженым, над кладом-то не посмеются…
Саша тихо засмеялся, хихикнул, скрипнув пружинами, пружины ответили, болезненно уперлись в бока, полухмельные мысли нарушились, прервались, расползлись, уступая рассудку, и он подумал о себе презрительно: «Домечтался! Счеты свел. С кем?»
Александр Дмитриевич подтянулся на локтях, поправил подушку под головой, нашел положение, при котором пружины не давили в ребра, и замер, глядя в темный потолок.
«Ну почему ж мы так опустились, Господи! Человеческую суть утратили. Вот перебрал я всех — от собственного народа до родных детей — и ни с кем делиться не хочу. Неужели алчный такой? Зачем мне деньги? От жизни оборониться? Защитить себя, насколько смогу… Не для роскоши они мне нужны. Деньги для меня — щит, независимость, обеспеченность необходимым, и никто сегодня другого щита не знает. Но от этого-то не легче, душа-то выветривается… Или выветрилась уже? У меня выветрилась, точно. Ну, почитал Лаврентьева, подумал о высоком, о смысле, о том, как и за что умирать. Ну что мне Лаврентьев? Для тех людей иные маяки светили. За убеждения шли насмерть. А так ли? За убеждения Шумов должен был взорвать немцев, а себя сохранить, чтобы продолжать борьбу. А он не сохранил, хотя не мог не понимать, что дело под угрозу ставит ради жизни ненужной и пустой, какой-то певички. Значит, и у них не просто было, и они сомневались в поисках истины. Знали, зачем живут, или убеждали себя, что знают? Мы подвиги в их смерти ищем, а им тоже из своих пут вырваться хотелось, потому что многие и тогда поняли, что задачу поставили непосильную — все человечество облагодетельствовать, спасти и осчастливить. А вместо счастья — Россия, кровью умытая. Так что, милые вы мои отцы-прародители, ваши-то смятения, может быть, почище моих. Вы по-своему вечный вопрос о смысле жизни решали, а я по-своему. Вы через всемирное счастье, когда всем и без денег хорошо будет, а я через свое, когда без денег жизнь плохая. Кто же ближе к истине? Я хоть иллюзиям не предаюсь. Но дорого обходится, за разумность обмельчанием души платить. Те бились в клетке, куда все человечество загнать хотели, а я в одиночке. Кому хуже? Или без разницы? Почему же они мне более симпатичны, чем я сам себе?..
Ну, пошло… Будь ты проклята, самоедская натура! Прослойка… Из народа вышла, к власти не допустили. Но ты-то, прямо скажем, к власти не стремился. Тут уж совесть чиста. Вот перестройку объявили, и взвинтились многие, вскочили и ринулись, норовя прогресс обогнать, как Тарелкин. Не можем иначе. Или Америку, или себя, но непременно перегонять, до кровавых мозолей. Нет, игры не для меня, я на своем «феррари» с продавленными пружинами в гонке не участвую. Мне и в гараже хорошо. За скромность Господь и подбросил, видимо, кусочек сыру. Только не разевай рот, держись крепче за диван и обозревай без суеты весь этот огромно несущийся мир с его смехом и слезами. А себе улыбку оставь ироническую. Мировых проблем не решишь, зачем живешь — не узнаешь, смерть придет — не избежишь…»