— Ты, Саша, помнишь, когда твою картину снимали, был здесь в городе с нами недолго один человек, приезжий… Такой не по годам моложавый… Он тут вроде бы случайно оказался твоему режиссеру соседом по номеру в гостинице и как-то с вами в ресторане обедал, когда ты меня привел. Помнишь?
Саша помнил, помнил и то, что режиссер этого человека ценил как германиста, но тот быстро исчез, уехал, и больше никогда Саша о нем не слышал.
— Да, внешне я представляю его, но не больше, даже фамилии не помню.
— Фамилия его была Лаврентьев. Он умер.
— Умер?
— Да.
— Разве вы его знали? Вы же его в ресторане впервые увидели!
— Не совсем так. Меня с ним, Саша, можно сказать, жизнь три раза сводила. Первый раз в войну, потом вот на съемках и еще после смерти его.
— Когда? После?..
— Да-да, представь, можно и так сказать.
И Моргунов, поднявшись, подошел к книжному шкафу, отпер дверцу, найдя на колечке с брелоком нужный маленький ключик, и достал папку с бумагами.
— Вот это третья наша встреча. Печальная. Папку эту мне племянница его передала. Тут записки некоторые, мысли, размышления… Тебе как пишущему человеку это любопытно будет, я думаю, как и чем человек на войне жил. Есть тут и по твоему вопросу, хотя немного.
Саша еще не понимал.
— Да кто ж он был, этот Лаврентьев?
Моргунов покачал головой.
— Был он самый для вас тогда необходимый человек и в то же время бесполезный.
— Что за загадки, Михаил Васильевич?
— Есть и отгадка. Необходимый, потому что он именно и работал в здешнем гестапо.
Обухом по голове — вот чувство, которое испытал Пашков, услыхав эти слова. Живой герой и участник сидел с ним за одним столом, слушал их дилетантские споры, усмехался наивности, незнанию и самоуверенности и прихлебывал боржоми из бокала!
— Ну а режиссер? Он как же?
— И режиссер не знал. Никто не знал, кроме меня.
— Но как же вы!..
— Понимаю, Саша, понимаю. Но я тебе сказал только что — был он для вас и бесполезный человек, потому что если б вы снимать стали, как он знал и видел, никто бы вашу картину на экраны не выпустил.
— Сейчас бы вышла!
— Сценарий бы даже не утвердили.
— Вы так с ним решили?
— Решили, что в твоем сценарии вреда нет и вмешиваться в работу вашу не стоит.
Саша был ошеломлен и возмущен так, что не мог сдержаться.
— Слушайте! Да вы понимаете, что говорите! На кого ж нам беды наши валить, если два участника, знавшие правду, сидели с нами за столом, боржом прихлебывали. И всю мою выдумку, вранье, чушь не только не разоблачили, но и одобрили молчаливо! На кого ж нам жаловаться, что двоедушие, что лицемеров, карьеристов, наркоманов вырастили! На кого?
Моргунов провел ладонью по черепу.
— Спорить с тобой не буду. Видать, всякому овощу свое время. Не шуми. По тем временам и у тебя правды немало было.
— И мы этой кормовой свеклой людей кормили! Да вы понимаете, что вы не только зрителям, вы и мне страшный вред принесли. Лучше бы запретили сценарий, лучше бы на полку, так я бы себя человеком чувствовал.
— За правду пострадавшим?
— А хотя бы! А так что вышло? Пустоцвет! И картина, и я…
В эту минуту Саша совсем не помнил, что пострадать ему за правду все-таки пришлось, и не расцвел он от этого, а может быть, тогда именно в пустоцвет и превратился. А может быть, и то и другое опустошило и выхолостило.
— Ну, не загибай, ради Бога, не загибай. Хотя есть в твоих словах правда, есть. Сейчас-то у нас правды хоть пруд пруди. Но одно дело ее, любезную, задним числом по телевизору сообщать, а совсем другое — на душе носить, да еще втайне. Такая правда горькая и опасная. Вот я тебе про отца сегодня рассказал. Ты слушал, понимал, сочувствовал. А десять лет назад понял бы? Возможно. Ты парень порядочный. Но тем более, какое я право имел в то время правдой этой обременять тебя?
— Не согласен я с вами, Михаил Васильевич, — сказал Саша спокойно уже, но с горечью.
— Спасибо, что так думаешь. Твое дело правду любить, мое — на чужие плечи не перекладывать. Но мою бы ты понял, а вот лаврентьевскую — не знаю. А уж кинозритель наш, на кормовой свекле, как ты заметил, взращенный, и вовсе в тупик бы стал. Я так думаю. Но ты сам разберись. Он об этом пишет — не каждый человеческий поступок можно общим судом судить, есть такое, за что сам до последнего дня отвечаешь. Почитай, короче. А сейчас я про твой клад найду. Ты кладом-то интересуешься?
— Да, конечно, — кивнул Пашков слегка. Интерес к кладу казался ему сейчас мелким, незначительным. — Что там о кладе?
Моргунов нашел нужную страницу.
— Маловато. И противоречит твоим сведениям. На вот, взгляни.
— «Клад басилевса». Был спрятан в подвале между музеем и госпиталем. Анонимный донос. Почему? Клад был изъят и отправлен в рейх. Прорыв окруженцев. Последний вагон упал с моста в реку. Клад тщательно искали, но не нашли. Путевой обходчик расстрелян, дом сожжен».
— Все?
— Все. Он часто так пунктирно записывал. Может быть, развернуть собирался. Но не успел. Однако, выходит, клад не вывезли.
Саша старался правильно оценить неожиданное свидетельство.
— А обходчик, говоришь, жив?
— Не понимаю, — развел руками Пашков.
— В гестапо вряд ли ошиблись, — заметил Моргунов. — Я эту организацию не понаслышке знаю. А что хирург думает? Ты сказал, что он бой у моста с кладом завязал?
Саша чуть покраснел. Пухович ни за столом, ни у себя ни слова не произнес о кладе. О кладе разговор только у Веры возник. А он, не желая называть Веру, взвалил все на Доктора! Но Саша не собирался врать. Он подразумевал, что заговорили о монете сначала на поминках, и Доктор вроде бы оказался в начале цепочки, что к Вере и кладу вывела.
— Я неточно выразился, Михаил Васильевич. Хирург не говорил о кладе. Только о том, что монету там нашли, где Захар был ранен.
— Прости, Саша, но ты-то, ко мне придя, о кладе спросил, что я о нем слышал? Выходит, ты знал, что монета из клада. Не пойму что-то.
Пашков мучился. Не хотел, а соврал и запутался. Что же сейчас делать? Вот тебе и правда! Даже с малой трудно. Но если Моргунов, честнейший человек, с бывшим разведчиком отстаивают право молчать до поры, почему у него таком права нет?
— Михаил Васильевич! Дорогой! Я не зря к вам пришел. У вас доказательство, что клад не в Германии. Спасибо вам огромное. Мои факты, к сожалению, слабее! Вот вы десять лет молчали, прежде чем я о своей картине правду узнал, что копейка ей цена. Не хочу больше дураком выглядеть. Дайте мне хотя бы десять дней, чтобы разобраться с монетой. Сама по себе это ничтожная часть клада. Меня с ней на смех поднять могут. Необходимо уточнить кое-что предварительно, чтобы мне поверили.
— Тут, Саша, делом государственным попахивает.
— Тем более, Михаил Васильевич. Я к вам обязательно еще приду, расскажу, что узнаю, посоветуюсь, возможно.
— Ну, уж раз втянул меня в такое дело, заходи, рад буду.
«Кажется, я слишком много обещаю за последнее время», — самокритично подумал Александр Дмитриевич, покидая Моргунова, и тут же вспомнил, что еще пообещал и Дарье поехать показать дом Захара. Но вспомнил без досады. «Поеду, проветрюсь, авось придет в голову что-нибудь полезное».
До владений «почтенного Захара» проще всего было добираться электричкой, хотя сам дом давно уже числился в городской черте. Встретились они с Дарьей на центральном вокзале, и она сразу же раздражила Александра Дмитриевича слишком откровенной, по его мнению, мини-юбкой в обтяжку. И хотя он не высказал осуждения вслух, Дарья его поняла и засмеялась.
— Кажется, вам мои туалеты не по вкусу?
— С чего вы взяли?
— Спасибо. Значит, мне показалось.
Дарья удобно расположилась в полупустом вагоне напротив Пашкова и перекинула ногу на ногу.
— Вы, мужики, чудовищные лицемеры. Почему я должна прятать красивые ноги? Ведь красивые? Разве я не права?