Простились они на вокзале. Режиссер пришел проводить бывшего автора до вагона.
— Саша! — Он по привычке обнял его за плечо. — На меня зла не держите. Кино — жестокая штука. А я в самом деле не Феллини, который там, в свободном мире, любой бред снять может, никого не спрашивая.
— Разве я бред написал?
Они стояли на платформе под часами, и стрелки нервически дергались, будто спешили отсчитать последние минуты их сотрудничества.
Режиссер отнесся к вопросу серьезно.
— Смотря с какой позиции взглянуть. Ведь там у вас… Простите, у нас. Ну, короче, нам это кажется нормальным, а им нет. Вы видите в нашей жизни что-то такое, пугающее, а они этого видеть не хотят. Не нужны им эти страхи, намеки на неблагополучие. Нет его в лучшем из плановых государств. Ферштейн? А раз в «жизни так не бывает», выходит, ваш сценарий — бред. Если все видят милого котеночка, а вы крысу, значит, у вас бред, белая горячка. Значит, от вас подальше нужно держаться, вернее, вас подальше держать. Вот они нас и послали… подальше.
— Не мы же одни сценарий одобрили.
— Ну, вы неумолимы, Саша, — сказал режиссер и с надеждой взглянул на прыгающие стрелки. Ему стало скучно. Он не любил объяснять азбучные истины.
— А они от нас, как от зачумленных…
— Неумолимы и просты душой. Они оказались близорукими. Пошли на поводу у вашего таланта, если хотите. И их поправили. А они доверяют впередсмотрящему. Все просто, Саша, пора в вагон.
Саша двинулся покорно к открытой двери, но у самых ступенек не удержался.
— И вы доверяете?
Режиссер вздохнул.
— Я не обижаюсь на вас, Саша. Но у него бинокль. И право журить нас, близоруких… Отечески.
— Отечески?
— Ах, Саша! Мы же с вами так хорошо понимали друг друга. Спросите что-нибудь полегче.
— Хорошо. О Федоре.
— Он не любит, когда о нем говорят. Но раз уж вы виделись в «Юпитере»…
— Да. Откуда вы знаете?
— Я зашел туда после вас. Он испытывает к нам симпатию. Это факт. Но он сказал: «Мне бы ваши заботы». И был прав. Федор погибает, Саша, а мы еще вернемся за подснежниками? Вы же не поставили на себе крест, надеюсь?
— А он? Почему?
— Большая беда. Он попал в аварию.
Саша не понял, подумал, что режиссер говорит иносказательно.
— Какую аварию?
— Обыкновенную, автодорожную.
— Но он…
— Он, как видели… Но сын погиб, а жена того хуже…
«Поезд номер… отправляется», — разнеслось по платформе.
— Пора, Саша.
— Что с ней?
— Он надеялся. Но вот сделали операцию… и ничего, полная инвалидность.
— Неужели?
— Садитесь, пассажиры! — повторила проводница.
— Ну, Саша, гора с горой не сходится…
— Понятно.
— Не дуйтесь, ладно?
Слово показалось ему смешным.
— Не буду.
Состав медленно тронулся, и Саша вскочил на подножку, толкнув проводницу, которая не замедлила проворчать:
— Вот зевают, а потом толкаются.
Пашков протиснулся в неширокое пространство между тамбурной стенкой и могучим телом, забранным в черную шинель — и то и другое оказалось одинаково твердым, — и, приподнявшись на цыпочки, хотел из-за плеча проводницы махнуть рукой, попрощаться, но режиссер в заграничной дубленке, которая, как он уверял, была австралийской, натуральной, сшитой из шкуры кенгуру, уже отвернулся и шагал прочь по перрону.
Конечно, в те дни все, что касалось Федора, прошло если не мимо ушей, то как-то глухо, не задевая по-настоящему нервов. А теперь вот вернулось и прокричало прямо в душу, внеся сумятицу и обиду.
«Ну, ладно, у них возникла настоящая любовь. А жизнь распорядилась по-своему и приковала одну к ребенку-полусироте, а другого к неподвижной жене. Все это трагично и благородно, по-тургеневски, как Федор сказал. И его, Александра Пашкова, Вера не любит — что поделаешь! Но зачем тогда уступила, а если уж уступила, зачем сказала правду, которая больнее лжи? Зачем позвала его? Чтобы отблагодарить за коляску? Расплатиться? Да он ведь ничего не требовал! Или требовал? Сам себе не отдавая отчета? Себе не отдавал, а она чувствовала и посчитала долгом расплатиться? Что же это — повышенная щепетильность или подсознательная проституция, о которой пишут сейчас так много и почти благожелательно? Ощущение тела как разменной монеты, платежного средства? Ведь чувств не было! Или была элементарная потребность в мужчине? А он оказался не тем… И вот разочарование. Чисто постельное. И не удержалась, ужалила… Любишь?» — «Нет. Иди!» Расплатилась за все: и за коляску, и за испытанное разочарование, унижение? За то, что своей любви изменила? За то, что он подкрался, воспользовался положением, купил коляску и пришел должок получить? «Ну, получил и проваливай. Квиты!»
«Квиты!» — не подытожил он, а точку поставил на мыслях, на которые не мог найти ответа. Интеллигентские представления. Плюнь! Действительно квиты и свободны друг от друга. Можешь даже победу записать. Есть же мужики, что списочек ведут. Но ему списочек ни к чему, на пальцах все «победы» сосчитать можно и даже свободные останутся.
Дни до Нового года Саша провел, как сам это иронически определил, в состоянии душевного дискомфорта. А на Новый год его пригласил бывший сокурсник, он не рвался, но пошел. Компания оказалась разношерстной; Саша чувствовал себя чужим, пришлось пить, чтобы сломать барьеры, но тут разве рассчитаешь? В итоге оказался рядом с незнакомой женщиной, а может, их даже сводили? Не помнил. Пили на брудершафт, а часа в два он предложил ей:
— Куда поедем, к вам или ко мне?
— Я не одна.
— Значит, ко мне.
Утром он проснулся и застонал.
«Если не найдется опохмелиться, сдохну…»
К счастью, нашлось. Выпил с отвращением и надеждой. Слава Богу, помогло. Тогда огляделся. Ничто не напоминало о пребывании другого человека. Но след все-таки обнаружился — бумажная салфетка на журнальном столике. Губной помадой было написано: «Меня зовут Марина, а не Вера».
Упоминание о Вере разозлило. Он смял салфетку и выбросил в форточку.
Потом месяца через два встретил новогоднего сокурсника, спросил между делом:
— А как там Марина?
— Марина? — удивился тот. — Да я, старик, ее не знаю. Кажется, она из Курска на праздник к подруге приезжала.
Опять было стыдно, но Марина свое дело сделала, отделила от Веры.
После Нового года Пашков погрузился в литературные занятия, все еще сулившие надежды, и работал с увлечением. В поисках дополнительных материалов пришлось зайти в музей. Увидеть там Веру он не предполагал, считал, что она все еще дома, в отпуске. Но оказалось, что время движется быстрее, чем он ощущал, и они встретились. Во вполне официальной обстановке, а она даже при исполнении, с указкой в руке, только что проводив очередную экскурсию.
Хотя Александр Дмитриевич был давно не юноша, он не изжил окончательно некоторые предрассудки молодых лет. В частности, считал, что близость если и не связывает людей навечно, подобно церковному венцу, однако и не проходит бесследно, и потому не смог не удивиться ровному, обычному «вы», с которым Вера к нему обратилась, встречи вовсе не избегая. Даже о ребенке охотно, и зная меру, сказала несколько слов. А главное — указку держала совсем свободно, ни одним непроизвольным движением не выражая смущения. Указка, как стрелка барометра, показывала на спокойное ровное состояние духа, будто между ними ничего и не было.
Так она определила их новые отношения, ставшие снова простыми, но обоим все-таки нужными, ибо они не прервались, как он было решил в сумятице, а, напротив, вошли в разумно признанные границы, и Саша помнил ее праздники, приходил без вызова, пил чай и уходил в положенное время, прикасаясь на прощание к ее щеке.
И вдруг…
«Саша, вы не сможете зайти ко мне вечером?»
За много лет раздался такой звонок, и, положив трубку, Пашков уже не сомневался, что звонок тревожный.
День он провел, ожидая неприятного, но Вера встретила его почти как обычно.
— Хотите чаю?
— Потом. Сначала, что стряслось?