IV
С трудом преодолев мое нежелание, Кирена стала ездить в Москву на обучение, закрывать сессии. Ее отсутствие в три, а порой и в четыре недели наводило на меня уныние, граничащее с безысходностью. Меня пугал пустой дом и, стараясь оттянуть с ним неизбежную встречу, где все напоминало о Кирене, я работал каждый день до самой ночи, сознательно изнуряя себя тяжкой ношей неисчислимых дел. Дома я сразу рушился в постель от чрезмерной усталости, но, таким образом, забываясь глубоким, спасительным сном. Иногда, мозг был не в состоянии отключиться, и сон превращался в муку. Мысли о Кирене просачивались сквозь искусственно возведенные барьеры полусмертельной усталости вконец отчаявшегося человека. Не думал я, что способен мучиться в отсутствие жены и напоминал запертую в квартире непрерывно лающую собаку, которой казалось, что ее навсегда бросил хозяин, отлучившийся на полчаса в магазин.
Мы оба страдали от жестокой разлуки. Я чувствовал, что еще немного, и она не выдержит, возьмет билет на самолет и улетит ко мне, бросит проклятый университет. Наши непродолжительные разговоры по телефону, – я прекрасно это понимал, —отвлекали ее от процесса обучения, поэтому, несмотря на мои одиночество и уныние, я старался меньше тревожить студентку.
На работе, в кабинете, словно тигр в вольере, не мог я найти себе места: ходил беспокойно взад и вперед, рычал и был готов растерзать любого, кто вызывал даже малейшее раздражение. Коллеги, заметив резкие перемены в поведении руководителя, избегали и сторонились меня, а друзья предлагали помощь. Но, никто не был в силах помочь моему временному (я себя утешал подобным определением), но такому обескровливающему горю.
Как известно, всему приходит конец, и очередная сессия Кирены завершилась. Я снова упивался возможностью лицезреть милые черты, обнимать и прикасаться к объекту моих лучших устремлений и желаний. Мир, любовь и покой воцарились в нашем доме, наполнив теплым уютом каждый уголок. Все стало как прежде: каждое утро, бодрый и счастливый уезжал на завод и по вечерам возвращался в родную обитель, туда, где с нетерпением меня ждала Кирена.
Когда Кирена в следующий раз отбыла в Москву, мне приснился ужасающий жуткими подробностями сон, оправиться от которого я не мог несколько дней. Проводив жену, я потерял сон. Даже тонны дел, что я перемалывал за день, увеличивая их дозировку словно наркоман на пути в лучший мир, не приносили долгожданного забытья ночью. Это напоминало поворот рычажка выключателя в положение «вечное бодрствование», а возврат в исходное положение инструкцией не предусматривался.
Я, вернее моя оболочка, ездила на работу, общалась с коллегами, раздавала указания, по вечерам звонила Кирене и чрезвычайно боялась наступления ночи, беспощадной мучительницы. Бестелесной тенью бродил я по безмолвному дому, безуспешно пытался отвлечься чтением, хватал и тут же отбрасывал гитару. Но самое страшное заключалось в том, что неведомая, могущественная сила не позволяла заснуть, а между тем, на вторые сутки почти непрерывного бодрствования я уже валился с ног от усталости. Так, проведя почти шестьдесят часов в сомнамбулическом состоянии и находясь уже на грани бреда, не различая границы между реальностью и фантазиями, я все-таки случайно заснул, сидя на стуле в столовой.
Снилось, как я держал в руках какие-то свитки. Развернув их, мне открылись тексты, испещрённые странными, но смутно знакомыми символами. По соломенного цвета пергаменту плыла бесконечной морской волной с барашками арабская вязь, плавная, мудрая и спокойная. Оторвавшись от манящей глубины букв, я взял с деревянного стола предмет и вдруг понял, что нахожусь посреди провинциальной квадратной площади, окруженной низкими домами из белого камня. В углах площади росли пальмы, под ними, в спасительной тени, затаились дети, старики, оборванцы. С восточной стороны возвышался минарет, опоясанный голубыми и золотыми кольцами.
Стоял знойный полдень, я чувствовал жар, исходивший от раскаленного солнца, а может, от обступившей меня бесчисленной, казалось, толпы. Периметр бдели безмолвные и неподвижные, вооруженные саблями, охранники, зорко наблюдая за гудящим человеческим ульем. Почему я здесь? Чего требовали все эти люди с пеной исступления на иссушенных губах и с ненавидящими взглядами? Я не мог разобрать ни слова, хотя только что прочитал три текста на незнакомом доселе языке. Наконец, я увидел, а скорее, почувствовал почти неуловимое движение на площади. Следуя за десятками любопытствующих взоров, я повернул голову к центральному входу, откуда возникли три рослые вооруженные фигуры с тремя прямоугольными коврами в красно-синих узорах. Расстелив ковры в линию, они удалились в шатер, временно разбитый на площади, и вывели оттуда три сгорбленные, закутанные с ног до головы в белые одеяния, фигуры.
Каждую из фигур поставили на колени на ковры, склонили их головы, и я увидел алые нити, перетягивающие их шеи. В лучах немилосердно палящего солнца, нити выглядели темными, зловещими. Рассмотрев коленопреклоненных внимательнее, я заметил, что руки всей троицы туго стягивали за спиной прочные веревки, а в их позах застыла неотвратимость неизбежного.
Вдруг толпа, словно по команде, стихла, и над площадью замерла гнетущая тишина. Даже листья пальмы словно окоченели, а птицы потеряли голос. Подали свитки, что я уже видел. Мне предстояло огласить их перед горожанами. Свободно, привычно и легко, громким голосом, неспешно зачитал я документы, которые, к моему глубочайшему изумлению, оказались тремя…смертными приговорами.
Внезапно я все осознал. Площадь с ее прекрасными домами, арками и колоннами в стиле мудехар, притихшая в ожидании волнительного действа толпа, мрачные в своем спокойствии стражники, арабская вязь в свитках, – все вдруг поплыло, закачалось перед глазами, а огненный шар пылающего, раскаленного добела солнца заполонил собою все пространство, и молить его о пощаде было бесполезно.
Отдав свитки с приговорами очутившемуся рядом охраннику, я увидел, что предмет на столе, который я уже держал ранее в руках, был остро наточенной саблей палача, сверкающей смертельным серебром. Я огласил приговоры, и я же приведу их в исполнение на глазах у жаждущей крови толпы.
Я встал на изготовку возле первой жертвы. Из толпы послышался тяжелый вздох, но резко оборвался, а один из охранников насторожился. Красные нити на белом пылали подсказками, безжалостными ориентирами для рокового лезвия. Необходимо рубить строго по линии, но главное правило – ни капли крови на моей одежде. Откуда-то я знал это. Для государственного палача нет ничего более позорного, чем кровь казненного на одеянии, ибо идущий на казнь – презреннейшее существо, хуже плешивого барана.
Напряжение достигло апогея, кислота пота струилась по лбу, скапливалась в глазах, безжалостно разъедая их, но я нечего не чувствовал. Вся моя напряженная сущность сосредоточилась на красных линиях, обвивающих шеи приговоренных. Горе тем, кто идет против правителя, говорилось в приговоре. Беда тому, кто заходит за красную линию.
Короткий, профессиональный взмах, – и первая голова упала на ковер, за этим следуют еще два сверкающих выпада, – и тот же результат. Словно разрезанные арбузы, головы гулко падают на восточные узоры, напитывая ковры кровавой мякотью. Их прополощут в реке, думаю я машинально. Обмякшие тела извергают из себя остатки жизни, но не это заботит меня. В ноздри бьет едкий запах. Смерть пахнет аммиаком и ржавым металлом. Кровь повсюду, а что с одеждой? Незаметно осматриваю себя и не замечаю ничего вокруг, не слышу рева ликующей удовлетворенной зрелищем толпы. Стук собственного сердца перекрывает шум и становится самым оглушительным звуком во Вселенной, угрожая моему существованию.
Каждый получил свое: жертвы – быструю смерть, я – чистую одежду, толпа – потеху. Тела вместе с коврами засунули в холщовые мешки и уволокли, а головы насадили на колья. Неделю они будут вялиться на солнцепеке в назидание законопослушным горожанам. В день казни нет торговли, но уже завтра здесь развернется базар с бойкими торговцами, ароматами пряностей и диковинных фруктов, выкриками торгующихся за медную монету и суетой. До следующей казни. Так было, есть и так будет, пока существует мир.