В Москве, переведя дух в Рещиковом переулке, посетив повышенный разряд Сандунов и помолившись потом в Солдатской церкви, что рядом с лефортовским военным госпиталем, он снова двинулся на вокзал за билетом…
Так прошел остаток года… А на Рождество тридцать девятого по пути во Владивосток Николай Михайлович влюбился в дорожную спутницу и едва не сделал ей предложение.
Она вошла поздней ночью в Ярославле — закутанная в заснеженную шубу и шаль, с двумя объемистыми баулами. Николай Михайлович, даже не разглядев толком попутчицу, уступил ей нижнюю полку, уместив под ней ее тяжеленные баулы, помог раздеться. Женщине было лет тридцать пять, она ехала во Владивосток к маме, и столь долгий путь, который она проделывала впервые, пугал ее не на шутку. Утром они окончательно познакомились и назвали свои имена. Ее имя ему сразу понравилось — Ольга Константиновна. Он сказал, что знал только одну Ольгу Константиновну, королеву эллинов.
— Вы бывали в Греции? — спросила женщина.
— Три раза. И не только там. Бывал в Китае и Японии, Германии и Швеции, Франции и Италии… — разоткровенничался он вдруг, сам того не желая. — Королева эллинов Ольга Константиновна, урожденная Романова, охотно привечала русских моряков в Пирее и часто посещала наши корабли…
В свою очередь Ольга Константиновна, не королева, рассказала, что она родилась в Шлиссельбурге, детство прошло в Питере, она успела три года проучиться в гимназии имени принца Ольденбургского. В тридцатом году вышла замуж за выпускника Техноложки, уехала с ним в Ярославль, где муж служил главным инженером на лакокрасочном заводе. Но три месяца назад он получил смертельное отравление на производстве, и вот теперь она едет к маме, чтобы обрести душевное равновесие.
Только тут Николай Михайлович обратил внимание, что Ольга Константиновна одета во все черное.
— А дети у вас есть? — осторожно поинтересовался он, после того как были сказаны все приличествующие скорбному случаю слова.
— Детей у нас не было… — задумчиво призналась она. — Впрочем, дети меня окружали везде и всегда. Я ведь преподаю в школе английский язык.
Грессер сразу же перешел на английский и обнаружил у ярославской учительницы весьма недурное знание языка. Семейная пара, которая ехала вместе с ними в купе — степенный бухгалтер военного завода, толстяк в круглых черных очках и его жена, дама забальзаковского возраста, — насторожились, а потом глава семьи вполголоса посоветовал им перейти на родную речь.
— Знаете, сейчас такое время… Иностранный язык не в почете. — Мялся работник счетного фронта, — могут неправильно понять. Вы, конечно, из бывших… У меня папа тоже был человеком с достатком, но… будьте осторожны, особенно при проводнике… Ну, вы меня понимаете.
Да, Грессер и Ольга Константиновна его отлично поняли. Николай Михайлович пригласил спутницу отобедать в вагоне-ресторане, и уж там-то они дали волю воспоминаниям о родном городе. Тезка королевы эллинов держалась воистину с королевским достоинством и в то же время просто, открыто… У нее были красивые гладко зачесанные на прямой пробор светло-русые волосы, чуть вздернутый носик, серо-голубые глаза — с чисто питерским шармом. Она немало помнила из той, дореволюционной жизни, и Грессер отводил душу в нескончаемых с ней беседах.
Это был лучший его рейс. Он не считал дорожных дней и ночей, он вообще забыл о своем вагонном прибежище.
Где-то за Уралом ночью под бешеный перестук колес Грессеру пришла мысль, что он мог бы сделать предложение этой милой вдове, и она вполне могла бы принять его, несмотря на то что он старше ее на двадцать лет. «Подумаешь, пятьдесят пять, — хорохорился он про себя, — раньше купцы в этом возрасте только впервые невест под венец вели…»
Мысль была весьма соблазнительна — остаться бы на семейный постой в Ярославле. Может быть, даже и дети пошли. Он еще в силах… И никто бы его там не сыскал в губернской глуши. Но… Во-первых, он не купец, чтобы жениться на закате жизни. Во-вторых, и это самое главное, ему не хотелось подвергать ни малейшему риску жизнь этой чудесной женщины. Пришлось бы тянуть всю эту канитель с выписками, прописками, регистрациями… До него вполне могли добраться и в Ярославле (шепотом она рассказывала о тамошних чистках), и тогда бы ее судьба как жены «врага народа» была бы очень горька.
Во Владивостоке он не без сожаления распрощался с Ольгой Константиновной, прежде обменявшись с нею адресами. На всякий случай…
Так в сплошных переездах из Москвы во Владивосток и обратно прошел весь 1938 год, памятный, кроме дорожного романа с Ольгой Константиновной и еще одним, воистину чрезвычайным происшествием…
Грессер в десятый, а, может быть, и в пятнадцатый раз возвращался из Владивостока в Москву. В Хабаровске свободное место в их купе, где, кроме Николая Михайловича, ехали какой-то чин из Приморского крайторга и очень довольный собой тип с петлицами таможенника высокого ранга, занял тучный и шумный майор НКВД. Голова его с коротким и придавленным носом, маленькими прижатыми ушами походила на боксерскую грушу. В лице майора не было ничего лишнего, все в нем было подчинено жестокой необходимости — принимать удары с наименьшей болью и огрызаться хищно, беспощадно. Несмотря на звероватую внешность, он оказался весьма компанейским человеком, и вскоре все, кроме Грессера, — тот сослался на недомогание — принялись отмечать отпуск майора, выбравшегося из таежной глухомани не куда-нибудь, а на Запад, в Москву. Николай Михайлович сморщился как от зубной боли при мысли, что еще десять дней ему придется слушать этот громогласный и бесцеремонный басок:
— Кончайте, папаша, дамскими болезнями хворать, — кричал он Грессеру на верхнюю полку, — все эти мигрени-фигрени после первого же стакана улетучатся! А рыбец знатный какой, да вы такого рыбца… — подносил он хвост малосольной нельмы под нос каждому из попутчиков, но с верхним соседом этот номер не прошел. Встретив ледяной взгляд, веселый отпускник досадливо крякнул:
— Эх, была бы честь предложена… Ну, что, братцы, хряпнем для разгону! Это ни какое-нибудь там плодовыгодное или «Слезы Мичурина». Это только у нас, на Кербинских приисках, варганят… Я человек простой, уж простите, семь классов вместе с коридором… Да к тому же из глухомани… Эх, глухомань — много Вань и мало Мань. А у нас как раз наоборот, — повествовал он сотрапезникам, — одни Мани сидят. Такие, я вам скажу, штучки-сучки…
Майор захмелел быстро и стал угощать слушателей пикантными историями из жизни женского лагеря под копченое сало дикого кабана. Ему вторил торговый начальник:
— А вот у нас бухгалтерия, я вам скажу, такая бюстгалтерия…
Однако его байки меркли на фоне тех картин, которые смачно живописал начальник лагеря.
Николай Михайлович придавил подушкой ухо, но гогот честной компании донимал его и сквозь эту защиту. Он ворочался, выразительно покряхтывал, даже погасил верхний свет, делал вид, что спит, но никого это не трогало. В полумраке при синем ночнике лагерный декамерон становился все забористей и похабней…
После известия о том, какой смертью погибла Надин в Зимнем, он на дух не переносил похабщины. Теперь же, когда ему вдруг пришла мысль, что вот такое же животное, как этот энкавэдэшник, терзало его дочь, ему неудержимо захотелось достать из очешника револьверчик и всадить в лоснящуюся от кабаньего сала лысину весь барабан.
Заполночь, когда торгаш и таможенник уже клевали носами, майор собрался в туалет. Он нашарил вагонное полотенце, долго и тупо вглядывался в метки и вдруг радостно захохотал:
— Да это же наша продукция! — помахивал он вафельным полотенцем перед лицами собутыльников. — Это же наши Мани шьют. У нас есть цех бельевой. Так я однажды туда после обеда зашел…. Ну, ладно… Завтра расскажу!
Он лязгнул дверью и скрылся в коридоре. Скрипнув зубами, Грессер спустился с верхней полки, натянул китель, застегнулся на все пуговицы и вышел следом.
Пренеприятный попутчик стоял в некотловом — дальнем — тамбуре в белой нательной рубахе и, распахнув дверь вагона, курил, остужая распаренное тело дорожным ветерком.