Катя и Генрих являли собой пример идиллически-дружеских отношений на фоне стремительно приближающейся к завершению войны. «Между тем на нас, судя по всему, надвигается конец света. Почему эти подлецы продолжают вести вконец проигранную войну и почему этот покинутый Богом народ еще до сего времени слепо повинуется такому самозваному руководству, просто не поддается пониманию».
Об официальных торжествах по поводу капитуляции Германии Катя писала очень мало, равно как и об обуревающих ее в этот день чувствах. «Вечером отметили праздник VE-day[158] французским шампанским», — значится в дневнике Томаса Манна. В остальном же во всех его рассуждениях сквозили скорее сдержанность и покорность. «Неужели этот день […] достоин таких величайших торжеств? То, что ощущаю я, приподнятым настроением не назовешь». Катя тоже не обольщалась иллюзиями относительно будущего. Германия, бесспорно, была повержена, но что дальше? Откуда взяться разуму у «абсолютно сумасшедшего народа»? А Америка? «Разоряющийся континент: такой же, как разоренная Европа». Жалкое состояние «дома детства», как сообщил Клаус, представилось Кате печальным символом ее бездомности: где же все-таки она по-настоящему ощущала себя дома?
В конце войны фрау Томас Манн чувствовала себя усталой, ее одолевали печальные мысли. Калифорния значила для нее все меньше и меньше, прежняя родина — тоже. Только американский Восток между Нью-Йорком и Принстоном оставался для нее притягательным. «I am a little homesick for good old Princeton, not for unfortunate Europe, which exists no longer. […] I am too old and have seen too much to be able any further hopeful élan»[159].
Она уже с давних пор ненавидела немецких патриотов, находившихся в Америке. Постепенно Катя заняла позицию, какую отобразила Эрика в публиковавшейся в журнале «Ауфбау»[160] полемике в письмах, настоящей дуэли, с «жалким, временами даже мерзким» Карлом Цукмайером. Никакого примирения с Германией. Никаких связей с эмигрантами-националистами и никаких с ними общих дел, в особенности с левыми отступниками — таков был девиз 1944 года. «Чем реальнее становится конец войны, — говорится в письме Клаусу в мае 1944 года, — тем больше, естественно, они волнуются, не понимая однако, что им необходимо вести себя абсолютно тихо, коль скоро они, по их же собственному гордому признанию, ощущают себя прежде всего немцами, истинными немцами, ибо их приютили здесь вовсе не потому, что они немцы. Мне кажется, такого, пожалуй, еще никогда не бывало, чтобы представители нации, с которой другие народы находятся в состоянии войны, самой смертоносной из всех предыдущих войн, к тому же еще и продолжающей бушевать в мире, чтобы эти представители откровенно позволяли себе корчить из себя важных персон».
Оставались лишь старые добрые друзья, честные либералы, ряды которых в конце войны заметно поредели — смерть косила без разбора одного за другим, иные же просто покидали Калифорнию. Сильнейшим потрясением для Маннов оказалась внезапная смерть Бруно Франка в июне 1945 года: «Нам будет очень и очень недоставать его, и никакая новая дружба не в состоянии заменить потерю». Вскоре вслед за ним умирает Франц Верфель; Леонгард Франк, ставший для Маннов за время работы над «Доктором Фаустусом» чутким другом, «разбогатев благодаря фильмам», перебрался на Восток: «Мы, славные старики, живем неспеша, потихоньку, словно деревья с довольно сильно поредевшей листвой». Несмотря на вроде бы безропотное смирение, столь излюбленные Катей изящные пассажи, встречающиеся в ее письмах того времени, лишний раз доказывают, сколь блестящим оставался ее интеллект: «Я устала от жизни, но не устала жить».
Во всяком случае, 1945 год, год столь вожделенного мира, не был таким уж прекрасным. Никто даже не вспомнил о дне рождения Кати: «милых Франков» ведь уже не было, а Томас Манн попросту прозевал этот праздник, потому что ни один из детей не мог напомнить ему о нем: «Волшебник напрочь забыл о моем дне […] и даже не поздравил, от этого на душе у меня стало немного гадко».
Вокруг тоже царило уныние. С прилавков магазинов исчезли многие самые необходимые продукты, в которых не было недостатка даже во время войны. У домашней хозяйки, и без того обремененной ежедневными заботами, прибавились новые трудности: «Нет сливочного масла, яиц, растительного масла. Нет мастеров, нет ремонтников, в магазинах не обслуживают», зато вместо этого появились вернувшиеся домой американские солдаты, ночевавшие прямо на улицах. «Это полное безобразие, позор, потому что отсутствует плановая экономика, с которой они тут столь отчаянно борются».
Исходя из такой обстановки, делается понятно, почему Катя, особенно в первые послевоенные годы, «когда, к сожалению, ненавистное „Free Enterprise“[161] вновь подняло голову и все застопорилось», высказывала почти революционные суждения, почти те же, что двумя годами раньше ее муж обнародовал в своих речах и эссе о свободе и демократии, вызвав неподдельный ужас Агнес Мейер.
После смерти Рузвельта Соединенные Штаты уже не были той Америкой, быть гражданами которой Катя и Томас Манн некогда почитали за счастье. «Ах, на нас между тем свалилось большое несчастье, — писала Катя Клаусу в апреле 1945 года, — мы потеряли нашего незаменимого Ф. Д. Р.[162] Надо же, такая жалость, что ему было не суждено дожить до конца войны. Последствия этой утраты просто непредсказуемы».
Манны больше не чувствовали себя спокойно в стране, где Маккарти развернул грубую антикоммунистическую кампанию против прогрессивных деятелей и организаций и «отказывал в выдаче „зеленых книжечек“ абсолютно аполитичным ученым, желавшим посетить международные конгрессы, поскольку они, эти книжечки, являются привилегией, на которую, впрочем, никто не посягает». Супруги мрачно смотрели на царивший повсюду — и прежде всего в Америке — «процесс беспримерного околпачивания человечества», и наблюдения эти лишь усугубляли их собственные неприятности.
И каким же чудесным — по контрасту — получилось «юбилейное турне» в Вашингтон и Нью-Йорк в июне 1945 года в связи с семидесятилетием Волшебника! Все дорожные трудности одолены играючи, испытание пройдено безукоризненно! Но потом, той же осенью, — неожиданно резкая потеря веса, отсутствие аппетита, необычайная апатия. Отец страшно исхудал и пребывает в депрессии, писала Катя Клаусу; но, может, виной тому лишь «всякие обстоятельства и досадная беготня по инстанциям, из-за чего он постоянно в страшном волнении, или же это роман, который полностью поглотил его». Однако не замедлили проявиться и тревожные сигналы: упорный, раздражающий горло кашель, что само по себе весьма характерно для заядлого курильщика, не уменьшался, появились симптомы гриппа, что указывало на «воспаление» в организме. Доктор Розенталь обнаружил на рентгеновском снимке не вызывающее сомнений темное пятно и диагностировал какое-то очень серьезное заболевание. Катино беспокойство переросло в величайшую тревогу. Но, как всегда в минуту грозной опасности, она действовала продуманно и рассудительно.
В поисках достойных доверия специалистов она решила поначалу обратиться к Мартину Гумперту, давнему другу семьи, врачу, товарищу ее детей, в особенности Эрики, с которой его связывали попеременно разные чувства: они то дружили, то ссорились, то страстно влюблялись друг в друга, то жгуче, в духе Стриндберга, ненавидели один другого. Пятого апреля 1946 года Катя в подробностях сообщила ему историю болезни мужа и молила о помощи: «Милый Мартин, […] поскольку у нас здесь вряд ли найдется надежный друг, да к тому же сведущий в медицине, а мне одной просто немыслимо взять на себя груз ответственности за дальнейшие шаги, поэтому, исполненная доверия, я обращаюсь к Вам. […] Третьего марта Томми заболел гриппом, температура была невысокая, вначале лишь сто градусов[163], однако вскоре поднялась до ста трех и не снижалась, несмотря на пенициллиновые инъекции, а потом, через неделю, стала нормальной, но два дня спустя снова появилась и опять пропала на день, и вот в таком духе продолжается целый месяц; у меня, правда, возникли сильные подозрения, что у него уже давно повышалась температура. Я припоминаю, что как-то раз, примерно полгода назад, пожелав Томми доброй ночи, я вдруг почувствовала у него жар, но он объяснил это взволнованностью после напряженного чтения; но поскольку у него, собственно говоря, температура никогда не повышалась, то я и не обеспокоилась. Недавно ему сделали повторный снимок легких, и доктор Розенталь тут же объявил, что в нижней части правого легкого имеется инфильтрат, и настоял на немедленном привлечении к делу специалиста, […] который оказался того же мнения. Сегодня состоялся консилиум; по мнению врачей, возможны лишь два варианта: либо здесь речь идет о туберкулезном процессе, что, естественно, было бы желательнее, либо об опухоли. […] Если диагноз о наличии опухоли подтвердится — а специалисты, видимо, склонны считать последнее более вероятным, — то единственным шансом остается оперативное вмешательство; но в возрасте Томми этот шанс довольно невелик, хотя он в хорошей физической форме, да и сердце, вроде, работает безупречно. Вы понимаете мою беспомощность и волнение. Мне кажется, если встанет вопрос об операции, то нам стоило бы поехать в Нью-Йорк, где, несомненно, самые лучшие специалисты. Что Вы думаете о Ниссене? […] Мне непременно надо знать Ваше мнение, после того как Вы поговорите с тамошними коллегами. Милый Мартин, позвоните мне, пожалуйста, в субботу около семи тридцати Вашего времени (у нас четыре тридцать). В это время Томми всегда отдыхает. […] Пока он еще вполне может доехать до Нью-Йорка».