Литмир - Электронная Библиотека

Не торопясь отужинали и вышли гулять на берег. Близилась ночь, но матовый, точно посеребренный воздух не потухал. Отчетливо различались цветы в зеленой, к вечеру повлажневшей траве. Протока дремала в безветрии, заволоченная туманом. Туся склонялась к траве, срывая ромашки, мышиный горошек и крохотные голубенькие колокольчики.

«Видно даже прожилки и крапинки на лепестках!» — восхищалась она.

«Светлые ночи здесь в это время еще продолжаются, — отвечал с тем же чувством восторга Сергей Александрович. — Близость Полярного круга дает себя знать».

Под яром у Пасола палили костры рыбаки. Там же, свернувшись, дремали собаки, изредка взлаивая.

«Как все необычно становится, как только подумаю, где я и с кем, на каком расстоянии от дома, и представляю не наяву себя, а во сне!»

«Скучаешь о доме?»

«Изредка думаю, но не скучаю!»

А точнее, ее думы — не о доме, а об Афродите Корнеевне. Временами Тусе слышится ее голос, встают из мрака глаза — гневные, белые от хмельного угара. Но Туся об этом не скажет… Как полны, замечательны были у них с Сергеем Александровичем все эти дни и ночи!

На покой идти не торопились. А собрались когда, к ним подошел человек средних лет, с густой копной рыжих волос и голубыми глазами Пана (Туся вспомнила Врубеля), поздоровался с Сосниным за руку. Спросил:

«Гуляем?»

У него был глухой, отсыревший голос. Соснину показалось, что он уже где-то встречал это лицо. Поинтересовался:

«Нас с вами жизнь не сталкивала?»

«Вот так — никогда, а косвенно — было. Но я-то вас знаю, наслышан! Остается представиться: Цезарь Иванищев, бывший интеллигент, а ныне обходчик трубопровода». И Цезарь чуть приопустил веки.

«Рад познакомиться, Цезарь», — ответил Соснин с полупоклоном и затаил улыбку.

«Долго вы нынче у нас загостились! — Иванищев выпятил грудь и сильнее еще прищурился. — И вам не дают покоя наши фонтаны и факелы!»

«Как вас понимать? Я здесь не проездом, а с целью. И впрочем — давно. Фонтаны мне эти знакомы с первого дня их открытия».

«А не писали картин-то об этом! Все на старинушку налегали, на избы, заборы, узоры! Видел я прежде ваши работы. В газетах о вас читал. Поругивали там Соснина за увлечение вчерашним днем!»

Сергей Александрович смотрел на Цезаря Иванищева иронически весело и так же заговорил, стараясь не впасть в поучительный тон:

«Критика — дело полезное, если она не поверхностная. Меня же она, как вы говорите, «поругивала». И вовсе зря! Я хотел быть только последовательным… Вот здесь у вас вышки, фонтаны, нефтепровод, а где же человек?»

«Деревянный Север Соснина — чудо. Смотришь картины, и кажется, что бревна живые и пахнут смолой», — вспомнился Тусе один из отзывов с последнего вернисажа, и так ей хотелось сейчас повторить это вслух, но она сдержалась…

«Извините, что был с вами несколько бесцеремонен, — сказал обходчик нефтепровода. — А придирался я к вам… за обиду. Вы были председателем выставкома и забраковали мой портрет, написанный художником Забавновым…»

«Теперь все ясно! Портрет был слаб, а против оригинала, естественно, я ничего не имел».

«Наверно, я мало ему позировал, — задумался Цезарь Иванищев, поглаживая рыжие заросли на голове. — Заходите в мой обходческий дом на сто тридцать восьмом километре нефтепровода!»

Когда случайный их собеседник ушел, Соснин заметил Тусе:

«Интересно! Коллегу моего кисть подвела, а я чуть виноватым не оказался!»

11

В доме Пшенкиных наступило долгое, точно осенняя хмурь, затишье: не пируют, не принимают гостей. Как в траур оделся особняк петушковского лесника. Пришел один раз с визитом зубной протезист Поцхишвили — и тот задержался недолго. Затея Пшенкиных насчет их сына проваливалась. Вакулик ходил веселый, хоть и вынужден был при родителях прятать веселье.

Слегла Фелисата Григорьевна — свалил поясной недуг. На Автонома Панфилыча обрушилась двойная тяжесть: ему, в довершение всего, вышел крупный начет от ревизии. Кто донес, написал — узнай пойди. Глубокие корни у Пшенкина, но и его пошатнуло нынче до самого основания — знает только покряхтывать да затылок чесать…

Карамышев не уехал, да и вроде не собирался скоро покидать уединенное место во флигеле. Появился опять баптист Панифат Сухоруков и выманил за ворота хозяина. Они разговаривают…

— Штраханули, голубчик, тебя! Ко всему, ты еще и свет государственный воровал — лесопилку дома устроил! — Панифат ковырял землю тростью. — А я, вспомни, что предрекал? Советовал что? Ловчи, да не больно. Оглядывайся! А ты без оглядки, как зверь, сквозь чащобу ломил.

— Не говорил! Ты мне ни про чо про это не говорил! А то бы тебя я послушался, внял совету… Ой, старина, старина! Влепили. Без банного пара крапивой по голому заду нажгли. Едва устоял на работе. Слава Христу со всеми его апостолами!

Автоному Панфилычу так хочется сейчас подольститься к религиозному Панифату. И он попадает в точку.

— Верно глаголешь. И Христа, и апостолов кстати назвал. А раньше ты больше аллаха, басурманина, вспоминал. Терпи. Наказание тебе — за грехи и за суерукость.

— Конечно! А так бы за что? — соглашался тут же Пшенкин. — Людям хочешь добра и это добро им делаешь, а потом они за добро твое — в рыло тебе! Стыдно, ой, стыдно-то как, Панифат Пантелеич!

— Напала совесть на свинью, когда отведала полена, — изрек Панифат. — А ведь без греха веку не проживешь, без стыда рожи не износишь. Да только у тебя рожа-то вся в синяках! И не все синяки ревизорами на учет взяты. А доберутся до всех, ох, доберутся душонки бумажные!

— Плохо ты знаешь меня, плохо и говоришь обо мне, Панифат Пантилеич, — стонал тонкоструйным голосом Пшенкин. Диву даться, откуда он у него и взялся — такой голосишко!

— Как ведь не знать! — вел дальше свое наступление Сухоруков, постукивая о землю палкой. — Одним воздухом дышим, по одной земле ступаем. Охота мне, думаешь, зря черствую душу твою чувственным словом ранить? Великий грех на человека напраслину лить… Деньги когда мне отдашь?

— Портки продам, но отдам, Панифат Пантелеич! — закрутился, заверещал Пшенкин. — Дай вздохнуть, погоди… Совестно, брат!

— Совесть твоя — дырявый мешок, что ни положи — провалится.

— Казни́, матери́ и прав будешь. За правду я тебе десять спасиб скажу! — жевал и облизывал губы Автоном Панфилыч.

— Из спасиба, говорят, шубы не скроишь…

— Дай роздыху!

— Даю… А ты мне жердей наруби. Три десятка — ограда похилилась.

— Видишь! Видишь! — Пшенкин точно дитя обрадовался, привскочил, тычет в баптиста пальцем. — О, сызнова же ко мне! И сызнова же — с поклоном! Вот прогонят меня — кто тебе, старой ходуле, потравку даст? А никто! Никогда! Вот это вот, может, дадут! — и подставил под нос Панифата фигу. — Держи карман тогда, рот разевай! Это я с вами добрый, покладистый. Ты пойди его, лес-то, нынче купи, — перешел Пшенкин на тихий голос. — Вздумай-ка, милый! Он нынче с зубами — кусается!

Эта последняя фраза вышла у Пшенкина с выкриком. Глаза так и сверкали масляным блеском, были полны превосходства и гордости. И тут же потухли, когда Сухоруков сказал:

— Жерди — корысть небольшая. И мне от тебя их не надо! Долг вернешь — я пойду да куплю. Три дня даю сроку. Вынь и положь! Не положишь — свидетелей на суду выставлю. Не в твоем положении сейчас тяжбу со мной вести.

Чувствовалось, что дальше такой беседы Пшенкин не выдержит и что-нибудь с Панифатом сделает — плюнет в лицо, а то и укусит за ухо. Лучше было уйти…

И Автоном Панфилыч встал, пошатываясь.

— Сиди, шельмец, еще поглагольствуем! — зашумел на него баптист Сухоруков.

— Наговорились, довольно… Пойду… Муторно… Брюхо бурлит… Дизентерийный я! Понял? Целый день льет как с гуся… Не заразился бы ты! Тогда изведешься…

— От перепугу понос приключился. Так и должно быть по нынешнему твоему положению. Ты всегда только видом брал, что никого не боишься! Больше пьяный бахвалился. Нет! Страх в тебе вечно жил и живет!.. Выпей-ка водки с солью сходи. От расстройства желудка поможет…

87
{"b":"912849","o":1}