— Согревайтесь да закусите пока, а я баню пойду затоплю. Не заболеть бы вам после такого «крещения»..
Самоходка вернулась через четыре дня. Уже появились забереги — тонкий ледок в тиховодных местах, такой чистый, будто отполированный металл. В полдень ледок таял, к утру нарастал опять, с каждым днем становясь все толще. Гуще, студенее делался воздух. Серебряная пыль инея все плотнее осыпала крыши домов, днища перевернутых лодок, песчаные отмели. На стылых, багряных зорях прямо в поселок залетали глухари. Неудержимо манило в тайгу. Собаки сами по себе убегали из поселка, загоняли на деревья белок, разрывали колонковые убежища и барсучьи норы. Лай тут и там раздавался в утреннем стынущем воздухе…
Синебрюхов с Нитягиным быстро договорились с капитаном самоходки, вернулись к месту, где затонула их лодка… С тросом нырял матрос, нырял в трико и тельняшке, чтобы не так остывало тело. Лишь на четвертый раз он нащупал ногами моторку, погрузившись с головой на минуту, удачно зацепил трос за кнехт… Тянули лебедкой, благо, такая на барже оказалась. Когда поднимали, то все, что в ней было, повывалилось, чудом осталась винтовка, да уцелела в багажнике плоская емкость с остатками спирта. Им-то и согревались — матрос от возможной простуды, остальные — от дрожи и переживаний успокаивали себя. Нитягин был рад и тому, что удалось спасти. Пробоину в лодке можно было заделать…
Дюралька лежала на палубе баржи и наводила тоску на путешественников. Столько проехать, преодолеть, забраться в черт-те какую глушь, и на обратном пути в момент растерять всю добычу, оружие, провиант!
— Не то бывает, — говорил капитан баржи, молодой парень, с длинными, ухватистыми руками. — Денег мы с вас не возьмем — и не предлагайте! Обирать пострадавшего — самое распоследнее дело, ребята! А наука вам наперед будет — это уж как пить дать.
Холода надвигались и подгоняли с отплытием. Поселок в утреннем свете казался прозрачным, притихшим перед скорой зимой. Провожать последнее судно из Компаса высыпало почти все немногочисленное его население.
Тая прибежала последней, заполошная вся, нарочито подвижная, явно скрывала свое волнение за наигранной суетой. Врезался ей Федор Ильич в душу и сердце, куда уж тут денешься. Притащила она пирогов целую миску, толстых, румяных, с груздями. Пироги источали живой дух печи, пахли сливочным маслом. Вываливая пироги на стол в камбузе, она говорила, обращаясь ко всем:
— Ешьте да вспоминайте меня… И приезжайте!
Федор Ильич, тронутый и взволнованный тоже, проводил Таю до сходней, придержал за руку, а то было от инея скользко.
…И зашумела вода под винтом.
6
«Острог» Ивана Демьяныча Нитягина был примечательным местом почти на всей Средней Оби. Хозяина этого дома знали и заезжали к нему капитаны больших сухогрузов и танкеров, боцманы с пароходов, судовая инспекция. Нитягин, по мере возможности, снабжал их рыбой, какая была на ту пору, а гости привозили ему ящики пива, дыни, арбузы, отменную колбасу. Товарообмен у Ивана Демьяныча налажен был крепко.
— За навигацию я им не один центнер рыбы перекидаю, — говорил он Синебрюхову. — Живая. Копченая. Вяленая… Такого, как я, любителя-рыбака поискать. Я хоть многого не успел, как ты, к примеру, но цену себе сбавлять не намерен. И набивать тоже. Я, как-никак, мужик скромный, но с лихими замашками. И не дурак… Я так считаю: есть инвалиды войны, инвалиды труда, а есть еще — инвалиды ума! Часто бывает, что инвалиды ума садятся не в свои сани, вроде нашего чагинского Евгешки Резунцова!
— Подожди, — задумался Федор Ильич. — Я что-то такого не помню — забыл.
— Как не помнишь? А в клубе-то малевал!
— А-аа… Ходил в каракулевой шапке пирожком, в светлом пальто с таким же каракулем!
— Он и теперь так ходит, только весь наряд его вышоркался, поблек. А сам он обрюзг, отяжелел, как закормленный боров. Он всегда малевал скверно, а доказывал, что красиво. По тем временам картинки его терпели, а тут подъехал настоящий художник, и Евгешка поник. И сколько уж лет бунтует, кляузы пишет везде, доказывает, что именно он — настоящий художник, а тот, приехавший — мазила. Жена за Резунцова заступаться пошла, потому что и сама такая же кулема: в детском саду на пианино как заиграет, так по поселку собаки выть начинают… Вот я и думаю, чем так-то жить, не в свои сани карабкаться, лучше, как я, быть простым бакенщиком. Да, скромным бакенщиком! Если бы не был я бакенщиком, подался бы в рыбаки! Не-ет, скажу я тебе, в своих санях Нитягин сидит, даже, может быть, в расписной кошеве, и везет меня конь с бубенчиками!
Иван Демьяныч после этих слов откинул голову и всласть рассмеялся.
— Удобно устроился ты, ничего не скажешь, — согласился Федор Ильич.
— И я говорю! Но в жизни моей немало хлопот и риска. Да обвыкся я… Ну, едем мы! Снасти берем и ходу…
…Лодка неслась вниз по Оби, как норовистая лошадь. Ту дюральку, которую они топили тогда на Тыме, Иван Демьяныч давно продал и завел себе новую, красивую и вместительную. И груза много берет, и шторм не так страшен. И мотор — не чета прежнему.
Быстроходная лодка, что говорить: сорок пять верст дает в час при неполной загрузке. Только кусты мелькают, плоты, строения. Недавно еще был виден шпалозавод, и нет уж его — удалился, исчез из виду…
Далеко впереди большой остров, из-за острова выступает пароход. Проходят минуты, и вот крупное судно уже на траверзе.
Не езда, а полет!
Федор Ильич скорости не боится. Но сидит в его памяти тот дикий случай на Тыме и заставляет невольно вытягивать шею, всматриваться во все плывущее. А плывут по весенней реке и остожья сена, и бревна, и карчи, и всякий сор.
Федору Ильичу нравилось стремительное скольжение, и все же где-то в душе, в самых потемках ее, жил страх. Заметив корягу или бревно, Синебрюхов подсказывал Ивану Демьянычу, а тот отвечал неизменно: «Вижу!» И отруливал в самый последний момент.
Нитягин за эти годы сильно поднаторел в вождении лодки, и Федор Ильич полагался на него полностью. Теперь у Нитягина, думал о нем Синебрюхов, воедино слились удаль с умением, риск с осторожностью. Но следить за рекой надо было обоим, считал Федор Ильич. И следил…
А Нитягин гнал и гнал мотолодку, потому что хотел пораньше успеть на озеро, чтобы и порыбачить, и за ухой посидеть, и заполдень возвратиться.
У Федора Ильича все больше вселялась уверенность, отступала спрятанная в недрах его существа боязнь повторения тымского случая, бывшего с ними уж так давно. Синебрюхов испытывал ощущение наездника на горячем коне. Ему это было знакомо: жизнь в степи научила его верховой езде. Скорость и ветер в лицо всегда будоражат. И тут еще и картины наплывали одна другой интереснее, такие знакомые, но чуть призабытые. Тонкие кромки берега, что неотступно следует справа. Всхолмленность левобережья. Острова, пока еще голые, полные грусти. Неукротимая сила воды, заползающая во все щели и поры низин. Тяжелые мартыны в замедленном, плавном полете. И легкие крачки, белыми комьями падающие на отмелях за добычей. Зайки, турухтаны, утки, свистящие крыльями в самой близи. А вдали, в темных борах, наверняка бродят отощавшие за зиму медведи, раскапывают муравейники и подстерегают лосей…
Пахло илом. Этот запах всегда волновал Федора Ильича. И прав был Нитягин, когда упрекал его в долгом отсутствии. Давно бы надо было приехать вот так, промокнуть, прозябнуть, захлебнуться от сильного ветра, вдохнуть сырости, наездиться по реке на лодке, избродиться по островам, полежать на жухлой траве лицом к небу. Интересно! Бегут облака, сырые, холодные, собираются облака в тучи, и неизвестно еще, что они принесут — дождь или снег. Да пусть хоть что! В родном краю душу ласкает любая погода. Только оденься теплей, если холодно.
Иван Демьяныч, повернув лицо к Федору Ильичу опять начал мечтать.
— Достану мотор в сорок кобыл тяги, и тогда уж я не бакенщик, а — метеор! Рыбонадзор чем нашего брата берет? Хитростью! А скорости настоящей и у него нет!