— Какой переспелый, тот наш. Не за плакучей же ивой такую даль забираться!
— На что посягают? На кедры! — скрипнул зубами Иван Демьяныч. — Хлебное дерево, в Сибири единственное! Головы надо за это снимать!
— Мы исполнители. Решают там. — Начальник таксаторов показал пальцем в небо.
…Нитягин, злой, ошалелый, выкрутил газ до предела. Ни слова не говоря, гнал поворотов пятнадцать. И тут случилось то, чего больше всего опасались…
Лодка ударилась в скрытый под водой топляк. Их подбросило, кинуло на ветровое стекло, накрыло с головой. Лодка пошла ко дну, но было здесь неглубоко. Выскочили, как ошпаренные. Дикими взглядами охватили пространство реки, берега. Левый был самый ближний, и пострадавшие молча поплыли к нему, как к единственному спасению…
На берегу с них ручьями стекала вода. Смотрели один на другого выпученными глазами. Слова застряли в горле, язык прирос к нёбу. Отплевываясь, тряся головами, топтались бессмысленно на песчаной косе. Минуту назад всего у них было много для таежной жизни — и мясо, и ружья, и спирт, и сухари, а теперь, разом, не стало вдруг ничего, кроме замерзшего тела да мокрой одежды на нем.
— С-спички целы? — спросил весь трясущийся Федор Ильич.
— Со мной… В целофане завернуты, — пробормотал Иван Демьяныч.
— Далеко отсюда до Компаса?
— Ч-черт его знает! Может… верст двадцать осталось.
Потом они снова молчали, как пораженные громом. Нитягин, присев на корягу, с трудом стаскивал сапоги, выливал из них воду. Затем отжимал одежду, весь посинелый, с пятнами по бокам.
Федор Ильич раздеваться не стал, а заставил себя бежать в чащу, в самый сумрак ее, и ломать сухие сучки у валежин, подбирать опавшую хвою. Спички, на счастье, оказались спасенными от воды. Синебрюхов, упав на колени, склонившись, чтобы загородить ветер, с первой спички поджег хвою. Поднялся горьковатый дым, и хвоя вспыхнула с треском. Огонек захватил мелкие сучья, потом покрупнее. И пошел разгораться костер — спасение всякого замерзающего и продрогшего. Иван Демьяныч, вдруг исказившись в лице, выдохнул что-то похожее на завывание:
— На чем мы домо-ой доберемся! И с че-ем, мать твою перемать!
Он уткнул кулаки в глаза и заплакал…
— Пострадали мы оба, — тихо, выстукивая зубами дробь, проговорил Федор Ильич. — Но ты потерял больше… Что лодка с мотором стоит! — И в утешение добавил: — Радуйся, хоть живые остались! И надежда доехать есть… Деньги в кармане у нас не размокли, хрен ли им сделается! Вот доберемся до Компаса, дождемся сельповскую баржу, упадем тому мужику, в полушубке который был, в ноги и заплачем навзрыд… Чуешь? Не все потеряно!
Не облегчили слезы душу Ивана Демьяныча. Не уняли ее и слова Федора Ильича. Жалкий, в исподнем белье, от которого клубами валил пар, закрыл он лицо руками, как от стыда, повалился на песок и стал по нему кататься.
Это был приступ отчаяния.
Тогда Федор Ильич стал опять говорить. Он укорял себя в том, что не отговорил Нитягина оставить эти лишние два мешка орехов, тоже думал, что все обойдется. Он делал предположения, как можно поднять лодку со дна реки, поднять со всем ее грузом, с ружьями и винтовкой… Вот вернется самоходная баржа, и они уговорятся с ее капитаном, заплатят ему, черт возьми! Надо только поточнее заметить место, где лодка ушла под воду… В реку полезет он, Синебрюхов, зацепит стальную проволоку, и все будет так, как быть должно…
Говоря это, Федор Ильич раздевался, снимал, отжимал одежду, развешивал ее у костра на колышки, нарубленные ножом… Всего-то у них и осталось из оружия вот эти ножи за поясом… Подкладывали в костер, держали большой огонь. Много сожгли валежника, пока не высушились… Песок далеко прогрелся вокруг костра. Подошвы ног чувствовали ласковое тепло…
Пора было двигаться. С тоской и болью посмотрели они еще раз на Тым в том месте, где их постигло несчастье. А в затылок им смотрела тайга своими пугающими глазами…
Они так и начали пробираться вниз по реке. Ну и понакорежило лесу вдоль берега! То на колодину лезли, то под нее корячились. Треск, как медведи, подняли, всполошили всех птиц и зверей. Где было чисто и твердо — бежали. Болотами же шли на ощупь. Чавкало жадно под сапогами…
В остаток этого злополучного дня одолели приличное расстояние, но желанного поселка не было видно. Скоротали ночь у огня, и только к обеду нового дня услышали запах жилья. Побежали, запыхались, и вот оно — поселение по ту сторону Тыма, печальная кромка песка, обласки, перевернутые вверх днищем, мотолодки, приткнутые к берегу, собаки, а так — ни души.
— Перево-оз! — закричал во всю матушку Иван Демьяныч, а вышло надсадно и хрипло.
— Эй! Перево-оз! — повторил за ним эхом Синебрюхов.
Кричали и ждали.
Ждали и снова кричали…
Не скоро, но видят — женщина вышла, вгляделась в их сторону. Запрыгали, замахали руками, стали горланить теперь вразнобой.
— Тая! — как ребенок, обрадовался Федор Ильич.
— Она, она! Видно сокола по полету, а женщину по походке! — веселел Нитягин. — Вот ведь! Взял человек, да и пригодился!
— Тая-а! — позвал сильным голосом Федор Ильич. — Мы это. Мы!
Женщина поправила на голове белый платок, стянула куртку плотней на груди. Похоже, она все еще старалась понять, что случилось, и что там за люди.
И она поняла — узнала людей, в движениях ее появились стремительность, ловкость. Спихнула на воду большой обласок, взяла весло и стала грести ровными, сильными взмахами.
Лодка шла ходко наперерез течению. И вылезла носом на отмель под берегом. Синебрюхов подхватил лодку и вытянул.
— Видишь мы… как, — проговорил он извинительно и несчастно.
— Вижу, страннички-горемыки, — со вздохом сказала Тая. — Чуяло мое сердце, что напугает вас Тым.
— Уж так напугал, что поджилки трясутся, — пробормотал Нитягин. — Дернул черт за ногу!
Домик, куда привела их женщина, был небольшой. За дверным косяком, на низенькой полке, стояла рация, которую питал движок, пристроенный во дворе под навесом. С полатей, как в старые времена, свешивались две любопытные ребячьи головки. Мальчики перешептывались, уставив на вошедших глазенки. В углу, на кровати, лежал ничком хрупкого вида мужчина с белесыми, встрепанными волосами. Лица его не было видно.
— Мой мужичонко, — небрежно бросила Тая. — Со сбора клюквы проспаться не может. Наглотается «наркозику» и дрыхнет.
— Чего… наглотается? — тихо спросил Федор Ильич.
— Да всякой там «яблочной», «солнцедара»! Муры, в Общем! — громко ответила Тая.
— Он у нас дрожжи с сахаром пьет! — сказал мальчик постарше.
— А тебя какой леший за язык тянет? — осердилась мать. — Без сопливых скользко. — Казалось, она нарочно распаляла себя.
— Сахар с дрожжами пить… это как? — недоумевал Синебрюхов.
— А просто все! Дрожжи, сахар, теплая вода. Разведет— выпьет! Потом горячую грелку на брюхо… Время прошло — забродило! И пьян! — Тая рассказывала об этом с приступом близкой слезы.
— Не может быть! — опешил Федор Ильич.
— Правду она говорит, — вдруг подтвердил Нитягин. — Я тоже об этом слышал. Уродство Севера!
Они все трое уселись на одной лавке.
— Мы не разбудим его? — поостерегся Синебрюхов.
— Лешего! Спит, как налим оглушенный! — продолжала яриться на мужа Тая. — Разве к обеду глаза продерет, рассолу запросит.
— На рации он работает? За метеоприборами он смотрит? — полюбопытствовал Федор Ильич.
— Когда-то работал. А года два уж — я за него. Я тут за все отвечаю! Он только по штату начальником числится… Кто поедет сюда? Калачом не заманишь! Разве что за орехами да за ягодами, и то когда урожайный год!
— Тоскливо, — вздохнул Синебрюхов.
— Зимой, в бураны — просто тошно. Да как-то об выклись. Сама я рыбу ловить научилась. Сама с ружьем в тайгу ухожу… Так и считаем дни, мотаем в клубок.
Она начала подавать на стол: картошку на сале, белый, своей выпечки, хлеб, чай и бруснику. Бутылку белой поставила — ныряла куда-то за нею за шкаф.