В дождь отдыха не было. Это не на уборке сена, когда можно валяться в балагане, кляня дождь, а в душе тайно радуясь, что хоть можно понежиться в сырую погоду. В ненастье шишкари рушили шишку, отвевали под навесом орехи, калили их над ямой на легком огне. По тайге разносило благовонный, ни с чем не сравнимый смолистый дым. Зачуяв его, зверь стороной обходил это место…
Гора мешков с готовыми орехами росла. Евграф Павлович стал намекать, что, мол, и хватит, пора прекращать, выбираться. Иван Демьяныч артачился: разбегались глаза, брала досада, что столько ореха в тайге пропадет.
— Я вам, молодцы, вот что скажу, — рассуждал Евграф Павлович. — Все добытое вам с собой все равно не забрать. Но что ваше, то не отнимется. Оставьте орехи до зимы у меня. Я их или сдам — деньги вам вышлю, или переправлю на вездеходе в райцентр хорошему человеку. Адрес его запишите, потом как-нибудь заберете свое добро.
Иван Демьяныч покусывал губы, молчал, но наедине с Синебрюховым давал волю подозрениям.
— Оставить часть орехов придется, но сохранит ли он их? Уж больно мягко стелет…
Как ни крутили, а добрую половину пришлось оставить под честное слово Евграфа Павловича. Однако Нитягин, своею волею, кинул в лодку еще пару мешков сверх погруженного. Рассуждал: вниз по воде — не вверх, скатятся. Да и бензин убывать будет, выжигаться по ходу — вес и облегчится.
Когда сели сами, то лодка на плаву держалась, но запаса в бортах было мало.
Расставались с Евграфом Павловичем, точно с отцом родным. Накануне отъезда приняли по чарке, побалагурили вдоволь. Говорили, что остались бы до снегопада, могли бы зазимовать вообще, да время их поджимало обоих, дела.
Обнялись, руки пожали, отчалили. Юрков не уходил с берега до тех пор, пока моторка не скрылась за ближним песком…
5
На другой день пути тайга помрачнела, наволокло по всему небу туч. Темные, они косматым стадом ползли с северной стороны, опускались ниже и ниже, и казалось, что вот-вот начнут они вспарывать свои груди о вершины высоких елей.
Вода в Тыме стала аспидно черной, воздух отяжелел и уже не было в нем прежней звонкости, прозрачности, не пахло смолой. Вместо бодрящего запаха пихт в ноздри лезла болотная гниль.
Лист на осинах и ветлах давно облетел. Редко еще где виднелась жаром горящая ветвь, но ветер скоро и до нее добирался, срывал бессочные листья и кружил их вместе с хлопьями первого снега.
Мотолодка шла грузно, «Вихрь» работал с натугой — рычал зло, со звенящим подвыванием, и Синебрюхов думал, что мотор сердится на них обоих. На пески наползали усы пенных волн и шипели, шипели…
На песках по утрам являлись глухари. Вытянув шеи и замерев, точно каменные, стояли они, такие знакомые, и такие загадочные. Моторку они не боялись. Когда Нитягин с Синебрюховым пробирались вверх по Тыму, глухарей столько не было. А когда резко похолодало, все кругом усыпал иней — начали вылетать к реке из болот черные бородачи. Настрелять их не составляло труда, но брать такой груз было некуда. Смотрели и проезжали мимо…
Оба кутались в теплое. Федор Ильич — в старый, от потертостей пегий кожан. Иван Демьяныч — в ватную телогрейку, с продранными и прожженными рукавами. Вид у них был, точно у беглых каторжников. Нитягин застегнул пуговицы у самого горла, обмотал шею грязной рубахой, натянул шапку по самые брови. Ему вспомнилась собачья дошка Евграфа Павловича, его малахай из рысьего меха. Вот бы ему сейчас эту одежку! Никакой ветер не просквозил бы… Сидит за рулем, прикованно смотрит вперед, все коряжины, топляки замечает, отруливает от них, отбегает в стороны, как заяц от волка или лисы. Покурить ладом некогда. Одно на уме — глаз вострить.
Останавливались на короткое время, наскоро пили чай, варили дичь или рыбу. И того и другого было хоть отбавляй. Местами призадержались с отлетом нырковые утки. Были они настолько упитанные, что жир из котелка приходилось сплескивать, а то желудки стали расстраиваться. На воде, при постоянном движении, это было просто бедствием.
Ночевали у костра, подбивая под себя лапки пихты, и кутаясь, во что только было возможно. Сон получался рваный, тревожный от холода. Утром дрожь колотила так, что кружка стучала о зубы, чай выплескивался на колени. Стало мечтою добраться скорее до Компаса, там утеплиться, подзапастись чаем, хлебом, солью и сахаром.
Когда речь зашла о Компасе, Нитягин не утерпел и подкольнул Синебрюхова:
— А к Таечке ты уж больше не прилобунишься! Вася все, поди, рассказал ее мужу про твои пыль-карамовские подвиги! Муж в засаде с ружьем сидит, тебя, варнака, караулит!
— Пусть, — нехотя отвечал Федор Ильич. — Я виноват, мне и достанется, если там что…
— Вдруг перепутает и мне присолит шею дробью?
Шутки ради же, предлагал Иван Демьяныч проскочить Компас ночью, не заезжать. Синебрюхов сказал раздраженно:
— Хватит баланду травить! Не ты, говорю, наследил, не тебе и бояться. А я — не боюсь! У таких женщин, как Тая, мужья прирученные.
Одну ночь хоронились в полуразваленном зимовье. Печка была, натопили и так разморило их, что проспали полдня.
Вылезли… Боже наш! Вокруг белым-бело, глаза от белизны слепнут. А на той стороне, на песке, стоят у воды, как вкопанные, три диких оленя-согжоя. И расстояние до них — на пулевой выстрел.
Иван Демьяныч без слов схватился за ружье. Вскинул, прицелился, а выстрела не прогремело. Опустил он стволы и со вздохом сказал:
— Убьешь — не возьмешь! И так лодка носом в Тым зарывается! И гаркнул, свистнул по-разбойничьи.
Были олени — растаяли. Лишь остались виднеться следы на засыпанном снегом песке. А еще долетал треск — уносили звери себя на быстрых ногах.
Лицо Ивана Демьяныча покривилось. Стал сожалеть теперь, что упустил добычу, что мясо можно было бы иссушить на костре, а сушеное — оно легкое, не задавило бы…
И долго еще потом терзал его дух противоречия: лучше бы выстрелил по оленям… нет, хорошо, что зря не погубил… а может, и надо бы… Федор Ильич и слушал, и не слушал ворчания Нитягина. Ему было не до того: ветер навстречу дул кусучий, просто зубастый ветер — глодал до костей. Уже и орехам не рад и всему путешествию. Скорей бы добраться к теплу, к мягкой постели…
За первым зазимком упала на реку буря. Черные воды Тыма взъерошились, но тайга и высокие берега не давали ветру простора. В вершинах деревьев завывало, шумело, трещало. Подточенные течением ели и сосны валились даже при малых порывах. Надо было смотреть да смотреть, чтобы не накрыло, не захлестнуло, когда лодка проходила вблизи крутого берега. По Тыму в верховьях нет ни створ, ни бакенов, а в такой обстановке трудно держать верный ход.
Нитягину помогал пока острый глаз и сноровка бакенщика: фарватер реки он нутром чувствовал. И все-таки чиркнул винтом о какую-то твердь, сорвал шпонку. Нашли подходящий гвоздь, отрубили на топоре, подточили, поставили. И только хотели дальше двигаться — увидали выходящую из-за поворота белобокую, с красной трубой баржу.
Шла она снизу груженная ящиками, тюками, бочками и бог несть еще чем, упрятанным под зеленым брезентом. Нитягин и Синебрюхов удивились. Людей на барже было много — высыпали, глазеют. Среди других заметен был высокий мужчина в черном полушубке. Лицо у него было чистое, холеное и о нем наверняка можно было сказать, что он тут начальник. На барже и на лодке заглушили моторы. Заговорил первым тот, что был в дубленке.
— Из Ванжиль-Кынака идете?
— Оттуда! — не очень любезно ответил Нитягин.
— Евграф Павлович на месте?
— Баню топит! Вас ждет!
— Не знаю. Депешу ему не пошлешь — рации у него нет… А вы шишкари! Вас, шишкарей, по смолевым пятнам сразу узнаешь!
— Дома отмоемся, — смягчился Иван Демьяныч. — А вы куда, на зиму глядя, вверх прете?
— Лесоустроители мы. Баржа сельповская на днях назад вернется.
— И сюда с бензопилами добираетесь! — сказал Нитягин, суровея лицом.
— Лес нужен…
— Что, и кедрач под топор? — глядел из-под надвинутой шапки Нитягин.