«С новыми знакомыми, — пишет Берлин в отчете, — мы с большой осторожностью касались политических тем. У меня создалось впечатление, что публика ясно понимает, кто из советских писателей чего стоит <…>. Каждый считает, например, само собой разумеющимся, что Пастернак — гениальный поэт, Симонов же — болтливый журналист». Цитировавшийся выше донос, написанный практически одновременно с отчетом Берлина, позволяет без труда установить, кто послужил Берлину первоисточником в таком бескомпромиссном разделении зерен и плевел.
Несмотря на свой скепсис, Берлин, конечно, не терял надежды на относительную либерализацию Советского Союза, надежды, которая в то время питала и многих российских интеллигентов. Вернувшись в Оксфорд, что означало для него одновременно и возвращение к научной деятельности, Берлин затеял головокружительную по тем временам авантюру: он попытался организовать приглашение в Оксфорд Бориса Пастернака, где его должны были избрать почетным доктором литературы. Конкретный план этого благородного, но заведомо обреченного на неудачу намерения можно восстановить по письму (от 1 июля 1946 года), в котором мистер Ливингстон, проректор университета, пытается открыть младшему коллеге глаза на истинное положение дел.
«Несмотря на всю убедительность вашего письма, у меня есть некоторый скепсис относительно вашей идеи. Прежде всего, я не уверен, что степень почетного доктора стоит присуждать по политическим мотивам (хотя, знаю, в случае с Пастернаком есть и причины другого характера). Кроме того, я полагаю, настоящий момент не самый лучший, чтобы делать какие бы то ни было жесты в адрес России. Если Баура захочет поставить этот вопрос перед Британским советом, то учреждение, конечно, выскажет свое мнение на этот счет. Во всяком случае, идея визита Пастернака в Англию представляется мне сомнительной, да и август, как вы сами говорите, не лучший момент для церемонии награждения».
Если иметь в виду катастрофу, которая произошла с Пастернаком позже, в связи с присуждением ему Нобелевской премии, то, пожалуй, можно испытывать даже некоторую благодарность к мистеру проректору, предотвратившему это опасное для жизни приглашение. С другой стороны, возможно, это и хорошо, что Исайя Берлин не отказывался от этой идеи в течение целых двух десятилетий до того момента, когда она стала реальной. Правда, Пастернака уже не было в живых, однако была жива Ахматова — и во время последней своей зарубежной поездки она попала-таки в Оксфорд.
Во втором случае, когда Берлин, направляясь по дипломатическим делам в Финляндию, остановился проездом в Ленинграде, в отчете своему послу он написал, что поездка в дипломатическом плане прошла без событий. И, подводя итог двум своим посещениям Ленинграда, добавил: «Думаю, в Ленинграде самым интересным для меня было посещение поэтессы. Сразу после нашего ночного разговора она написала новое стихотворение».
Позже, уже в Оксфорде, Берлин получил от Бориса Пастернака письмо, датированное 26 июля 1946 года. Поэт взял на себя экзотическую роль любовного почтальона. «Когда здесь была Ахматова, — писал он, — каждое третье слово ее было о вас. Как драматично и загадочно она о вас говорила! Например, однажды ночью, в такси, возвращаясь домой с литературного вечера, усталая и в то же время воодушевленная, почти на небесах, она вдруг шепнула мне по-французски: „Notre ami…“ Ее друзья, которые невероятно завидовали Ахматовой за то, что она встречалась с вами, засыпали меня вопросами: „Борис Леонидович, опишите нам Берлина: кто он, что за человек?“ Я принялся расписывать вас — и тем причинил Ахматовой настоящую сердечную боль. Здесь вас все очень любят и говорят о вас с большой теплотой».
Когда писалось это письмо, Анна Ахматова, как можно предположить, ходила по ленинградским улицам, все еще ощущая «солнце в теле» («иду, как с солнцем в теле») и готовясь творить все новые и новые чудеса. Однако власть хотела совсем иного. Вскоре после встречи Ахматовой с Берлиным в ее комнату поставили подслушивающее устройство, вокруг нее засуетились стукачи. Как вспоминает Надежда Мандельштам, в те летние месяцы Анна Ахматова уже находилась под неприкрытым наблюдением органов.
АНАФЕМА
7 августа 1946 года Анна Ахматова вышла на сцену ленинградского Большого драматического театра. Город отмечал 25-ю годовщину смерти Александра Блока, основателя русского символизма. Выступление Ахматовой в Ленинграде было прямым продолжением ее московского триумфа. «При ее появлении на сцене, — вспоминает литератор Дмитрий Максимов, — все присутствующие в зале, стоя, приветствовали ее полными жара и восторга, несмолкающими аплодисментами».
Я пришла к поэту в гости.
Ровно полдень. Воскресенье.
Тихо в комнате просторной,
А за окнами мороз.
И малиновое солнце
Над лохматым сизым дымом…
Как хозяин молчаливый
Ясно смотрит на меня!
У него глаза такие,
Что запомнить каждый должен;
Мне же лучше, осторожной,
В них и вовсе не глядеть.
Чем объяснить необычайное очарование подобных стихов? Слушателей, надо полагать, захватывал не только поэтический уровень, но и тема, наполненность стихов личным чувством. Русские в те времена были не слишком избалованы настоящей, высокой поэзией: ведь советские стихи 40-х годов, мягко говоря, пропахли тенденциозностью, лирики выступали как глашатаи государства, которое объявляло себя превыше всего. К тому же девять из десяти стихотворений воспевали войну, воспевали примерно так, как это делал Алексей Сурков в «Песне смелых»:
Стелются черные тучи,
Молнии в небе снуют.
В облаке пыли летучей
Трубы тревогу поют.
С бандой фашистов сразиться
Смелых Отчизна зовет.
Смелого пуля боится,
Смелого штык не берет.
Однако воинственные марши успели набить оскомину даже «смелым». Особенно в Ленинграде, городе, который пережил блокаду и оплакал пятьсот тысяч своих жителей. После войны здесь остро ощущался своего рода авитаминоз — нехватка чистой, теплой душевности, пускай хотя бы только в поэзии. Стихотворение, в котором Анна Ахматова в январе 1914 года склоняла голову перед Блоком, как раз и было для слушателей образцом душевного тепла канувших в прошлое счастливых времен, последней представительницей которых являлась сама Анна Ахматова.
«Это была встреча, — продолжает очевидец, — с полузабытым и вновь обретенным поэтом». Добавлю от себя: большинство публики в тот вечер видело Ахматову в последний раз — следующего публичного выступления пришлось ждать почти двадцать лет.
Ибо в тот самый вечер два высокопоставленных бюрократа, поставленные руководить культурой, Григорий Александров и Александр Еголин, послали секретарю ЦК КПСС Андрею Жданову докладную записку под названием «О неудовлетворительном состоянии журналов „Звезда“ и „Ленинград“». В этом документе они критиковали многих ленинградских писателей, в том числе Михаила Зощенко и Анну Ахматову, — хотя, надо сказать, Ахматова никак не являлась главной мишенью их нападок. На девятое августа в Москву были срочно вызваны ленинградские партийные руководители, руководство местного отделения Союза писателей и редакторы двух провинившихся журналов. В Москве состоялось заседание оргбюро ЦК, на котором присутствовал сам Иосиф Виссарионович Сталин. Принятый на заседании документ и стал Постановлением ЦК от 14 августа 1946 года «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“». Через несколько дней Андрей Жданов выступил перед ленинградской интеллигенцией с докладом, в котором разъяснил смысл и задачи этого постановления.