жалуется она Гостю. Хотя «худая слава» все еще бросала слишком густую тень на «добрую славу», о которой поэтесса мечтала в душе. Причем тень эта была вовсе не символической. После возвращения из Италии, рассказывала она Берлину в Хидингтоне, люди из КГБ расспрашивали ее о римских впечатлениях: не наблюдала ли она антисоветских настроений у писателей, встречалась ли с русскими эмигрантами? «Что будет она отвечать, когда подобные вопросы зададут, а это неизбежно, об Англии? О Лондоне? Об Оксфорде?»
Эти тревоги объясняют, хотя бы частично, почему встреча Ахматовой с Берлиным в июне 1965 года было более грустной, чем долгая разлука с 1946 по 1956 год и даже чем «невстреча» в августе 1956 года. Страх в душе Ахматовой был всегда, она научилась жить с ним и преодолевать его. Но как раз в июне 1965 года ее воля к жизни угасла. Дни запоздавшей оксфордской встречи были проникнуты такой же глубокой меланхолией, какой исполнена, например, заключительная глава «Лотты в Веймаре».
В отличие от той давней женщины, что всю ночь беседовала с Берлиным в Фонтанном доме, Ахматова, проведя несколько дней в оксфордском отеле «Рандольф» и побывав в гостях у сэра Исайи, думает о смерти.
Господи! Ты видишь, я устала
Воскресать, и умирать, и жить, —
пишет она уже в 1962 году, в стихотворении «Последняя роза», посвященном Иосифу Бродскому. Планы на будущее у нее едва теплятся, и, прощаясь перед возвращением на родину с множеством старых и новых знакомых, она скорее из вежливости, чем убежденно говорит им: «До свидания». На посещение Гостя из будущего теперь, спустя двадцать лет, она смогла ответить лишь как «гостья из прошлого».
ЗЕМНАЯ И НЕБЕСНАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ
Бессмертие Анны Ахматовой порождает немалые проблемы для потомства. Уже в скором времени после ее смерти началась свара между семьей Пуниных и Львом Гумилевым: и те и другой доказывали свое право на владение литературным наследством Ахматовой. Сама поэтесса намеревалась передать свой архив ленинградскому Пушкинскому Дому, чтобы тем самым завершился ее — как она говорила — «вечный роман» с Пушкиным. На этом согласились, встретившись после похорон, и Лев, и Пунины, и близкие друзья Ахматовой. За архив, содержащий большое количество рукописей и обладающий огромной ценностью, Лев, единственный прямой наследник, просил у Пушкинского Дома символическую цену — сто рублей.
Однако легендарный сундук, с которым Ахматова никогда не хотела расставаться, находился у Пуниных. И вот Ирина Пунина и ее дочь Каминская заключили незаконную сделку: разделив архив на две части, они продали одну часть ленинградской Публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, вторую — Центральному архиву литературы и искусства (ЦГАЛИ). Эту сделку, весьма, видимо, прибыльную, попытался расстроить Пушкинский Дом, на стороне которого был и Лев Гумилев. Процесс длился четыре года, и в конце концов суд Ждановского (!) района Ленинграда, проигнорировав права Льва как наследника, принял решение в пользу Пуниных.
Некоторые современники, в том числе Иосиф Бродский, высказали подозрение, что за абсурдным решением стоял КГБ, который таким образом хотел воспрепятствовать, чтобы некоторые детали затяжного конфликта между поэтессой и руководством культурной политикой выплыли на свет Божий. Прямых доказательств сговора между семьей Пуниных и профессиональными любителями изящной словесности обнаружить, естественно, невозможно. Однако факт тот, что жизнь и творчество Анны Ахматовой, вследствие недоступности материалов, стали в истории новейшей русской литературы одной из таких тем, которые особенно трудны для исследования.
Партия терпела позднюю славу Ахматовой, связанную прежде всего с эпизодами ее «возведения на трон» в Катанье и Оксфорде; более того, партия старалась использовать всемирную известность поэтессы для укрепления своего пропагандистского капитала. Через десять лет после смерти Ахматовой появилось самое полное до того момента критическое издание ее произведений, «Стихотворения и поэмы». Его и на сей раз предваряло предисловие доброжелательного цензора, Алексея Суркова, который, при всем благоговейном отношении к творчеству поэтессы, не смог удержаться от — пускай беглого и не содержавшего оценок — упоминания об августовском Постановлении 1946 года. Аппарат (сноски и примечания), добросовестно составленный Виктором Жирмунским (к моменту появления книги уже скончавшимся), также не содержал никаких упоминаний о драматических конфликтах жизни поэтессы: ни о расстреле первого мужа, ни об аресте третьего, ни о лагерных мытарствах сына. Полным молчанием обойдена и роль Жданова. В издание включены почти все стихи, связанные с сэром Исайей Берлиным, но имя его не встречается даже в примечаниях. И разумеется, отсутствует «Реквием», лирический расчет с Большим террором 30-х годов.
Но уже и это, пусть весьма ограниченное, официальное признание содержало элементы канонизации, разделив воображаемый лагерь поклонников Ахматовой на две части.
На одной стороне оказались те, кто хотел видеть в Ахматовой классика, который позволил себя приручить советской литературе: то ли проникнувшись к ней симпатией, то ли просто идя по пути наименьшего сопротивления. Ахматову все чаще цитировали; в литературных журналах стали вдруг одно за другим появляться воспоминания о ней. В них, правда, встречались некоторые новые интересные данные; но большинство авторов свято соблюдало табу, способствуя созданию сентиментального, фальшивого образа Анны Ахматовой.
На другой стороне были самые близкие друзья Ахматовой, которые стремились воспротивиться превращению Ахматовой в китчевую фигуру. «Записки» Лидии Чуковской, изданные в 1980 году русским эмигрантским издательством, представляли совершенно новую точку зрения, под которой зашаталась пирамида устоявшихся клише. Книга Чуковской документально продемонстрировала непрекращающееся сопротивление Ахматовой — сопротивление не только политического, но и эстетического характера. О том писали в своих работах 80-х годов Эмма Герштейн, Иосиф Бродский, Евгений Рейн, Анатолий Найман.
Особую роль в формировании адекватного образа Ахматовой сыграла Надежда Яковлевна Мандельштам. Первая ее книга «Воспоминания» приводит ряд важных и достоверных сведений, касающихся тех лет, когда Надежда Мандельштам и Анна Ахматова были близкими подругами. Правда, уже при чтении первой книги у меня появилось подозрение, что Н. Мандельштам, увлеченная своим, несомненно, весьма экспрессивным стилем, склонна к литературному переосмыслению действительности. Продолжение, «Вторую книгу», характеризует возрастающая противоречивость, смесь любви и едва ли не ненависти к умершей подруге, что ощущается прежде всего на лексическом уровне. С ядовитой иронией рисует книга и общественную среду, в которой жила Ахматова. В конце концов едва ли не единственным достойным человеком, равноправным партнером великой поэтессы оказывается сама Надежда Мандельштам.
Причины искажения Надеждой Мандельштам образа Ахматовой следует, видимо, искать в каких-то не проясненных до конца конфликтах между двумя женщинами. Но, вполне возможно, это связано и с тем фактом, что литературная реабилитация Осипа Мандельштама шла гораздо менее успешно, чем реабилитация Ахматовой. Для женщины, которая всю свою жизнь посвятила поставленному вне закона, потом убитому и после этого десятилетиями замалчиваемому поэту, такая ситуация в конце концов должна была стать невыносимой. Ведь речь шла о смысле ее жизни. Если бы Осип Мандельштам удостоился, пускай посмертно, такого же или похожего прославления, какого удостоилась Ахматова, то Надежда Мандельштам могла бы чувствовать себя вдовой короля — короля с трагической судьбой. Но ничего подобного не произошло, и она — с ее точки зрения — осталась всего лишь придворной дамой (причем даже далеко не первой) королевы с трагической судьбой. Надежда Мандельштам ошибалась в одном: хотя Ахматова действительно достигла более высокой ступени общественного признания, чем Осип Мандельштам, это вовсе не означало адекватного восстановления ее истинного поэтического ранга.