Литмир - Электронная Библиотека
Таинственной невстречи
Пустынны торжества,
Несказанные речи,
Безмолвные слова.
Нескрещенные взгляды
Не знают, где им лечь.
И только слезы рады,
Что можно долго течь.

Трудно избавиться от подозрения, что поэтесса, давая волю «радостным» слезам, и в самом деле испытывала что-то вроде торжества: ведь она одержала победу над собой. Несостоявшаяся встреча потому и стала таинственной, что спрятала в себе тайну Ахматовой. Поэтесса поступила с «Гостем из будущего», как государство, в котором она жила, поступало со стратегического значения предприятиями и людьми, работавшими на них: оно засекречивало их, объявляло «совершенно секретными». В написанной позже статье («Проза о поэме», 1961) Ахматова подтвердила этот статус: «Таинственный „Гость из будущего“, вероятно, предпочтет остаться неназванным…» Это — не пожелание, а повеление.

В то же время Ахматова, конечно, мечтала о как можно более тесных отношениях с Берлиным. У нее появляется даже мотив супружества; правда, в отрицательной форме. «Он не станет мне милым мужем», — написала она в третьем посвящении к «Поэме без героя». А в недавно обнаруженной строфе, изначально относившейся к стихотворению «Во сне» (написанному в 1946 году — не путать со «Сном», созданным десять лет спустя), но потом вычеркнутой в рукописи, она высказывается еще яснее:

Мы с тобою, друг мой, не разделим
То, что разделить велел нам Бог,
Мы с тобою скатерть не расстелем,
Не поставим на нее пирог.

Я убежден, что Ахматова и в ноябре 1945 года в принципе не отвергала мысль о браке с Берлиным, не видела в ней чего-то абсурдного и фантастического. Об этом, кстати, свидетельствует и ее разочарованная реплика, когда она узнала о его женитьбе («Он женился только в прошлом году»[5].) — словно до этого она надеялась, что встреча будет носить совсем другой характер. Воображение ведь не знает ни сословных условностей, ни государственных границ. В мире своих снов, в мире мечты Ахматова просто жила так, как чувствовала. И уж менее всего ее пугала разница в возрасте, которую она вообще воспринимала как космическую случайность: об этом свидетельствует хотя бы написанное в семидесятипятилетнем возрасте — и обращенное, разумеется, к Берлину — любовное стихотворение:

Мы по ошибке встретили год —
Это не тот, не тот, не тот…
Что мы наделали, Боже, с тобой,
С кем еще мы поменялись судьбой?
Лучше б нас не было на земле,
Лучше б мы были в небесном кремле,
Летали, как птицы, цвели, как цветы,
Но все равно были — я и ты.

На таком уровне одухотворенности любовь не подчиняется власти земных сил; тут был бессилен даже Сталин. Напротив, Исайя Берлин, явись он в телесном своем воплощении, очевидно, нарушил бы трансцендентную связь с ним. Вот почему в августе 1956 года Ахматова сослала его в мир снов. Возможно, ее занимала не столько даже любовь, сколько право на собственную трагедию. Реальное свидание лишило бы ситуацию трагизма, перевело бы греческую драму рока в банальный, хотя и доставляющий боль исторический эпизод.

Цена же такой связи была очень высокой. Ахматова еще годы ждала мистической весточки (1958):

Позвони мне хотя бы сегодня,
Ведь ты все-таки где-нибудь есть,
А я стала безродных безродней
И не слышу крылатую весть.

Я уже говорил: Ахматова, среди прочего, опасалась, что ее новая встреча с сэром Исаией Берлиным может повредить Льву Гумилеву; правда, я же и оговорился, что в 1956 году реальность такой опасности была незначительной. Ведь отмена амнистии, хотя бы в отношении одного человека, сразу после ее объявления, шла бы вразрез с курсом XX съезда КПСС.

У Ахматовой, однако, было и других проблем по горло. Договоры на переводы в условиях советского книгоиздательства означали довольно высокий, но нерегулярный заработок. Ахматова всем сердцем ненавидела эту работу, тем более что ей поручали переводить в основном китайские, корейские, румынские, болгарские стихи, и работать она вынуждена была с подстрочниками. Однако без этих гонораров ей пришлось бы жить в таких же нищенских условиях, как большинству советских пенсионеров.

Потенциально еще сильнее давило на нее то, не совсем уже нереальное обстоятельство, что в принципе она могла публиковаться в журналах; в ближайшем будущем даже брезжил новый сборник стихов. Чтобы показать, насколько трудным и призрачным было такое предприятие, упомяну лишь, что Ахматова сдала рукопись сборника в издательство 21 октября 1953 года, но тоненькая книжечка под названием «Стихотворения» увидела свет лишь 5 ноября 1958 года.

Такой невероятно долгий срок издательской подготовки объяснялся не только сверхнедоверчивой цензурой, за каждой печатной строчкой вынюхивавшей антисоветские помыслы, но и непроясненным писательским статусом Ахматовой. Новая официальная позиция, связанная с ее персоной, все никак не могла определиться. Попросту говоря, вопрос об Ахматовой был частью проблемы Жданова. Для того чтобы поэтесса обрела хотя бы тот статус, который был у нее до августа 1946 года, нужно было пересмотреть Постановление ЦК, отмеченное именем Жданова.

Доживи Андрей Жданов до XX съезда КПСС, он, скорее всего, протестовал бы против произнесенного Хрущевым секретного доклада (такое предположение можно сделать, помня об исключительной преданности Жданова Хозяину), и тогда его вывели бы из Политбюро, а то и исключили бы из партии, как позже — Молотова и Кагановича. В этом случае бывшие соратники с легкой душой свалили бы на него все ошибки прежней культурной политики, и Анна Ахматова (при условии, что сохранит лояльность режиму) вернула бы себе если не прежнюю славу, то хотя бы официальное признание. Однако покойный Жданов относился к неприкасаемому фонду советской идеологии, освободиться от которого было труднее, чем от самого Сталина.

Особенно нервно реагировало новое советское руководство на всякого рода попытки придать трагическим событиям сталинской эпохи принципиальный смысл, то есть увидеть в них нечто большее, чем историческую случайность или следствие капризной натуры диктатора. Когда Пальмиро Тольятти, лидер итальянских коммунистов, в июне 1956 года в интервью, данном журналу «Нуови аргументи», заговорил, в связи с Большим террором, о «некоторых формах перерождения» советского общества — «Правда» незамедлительно ответила на это, опубликовав гневное решение ЦК. С таким же возмущением советское руководство отвергло предложение югославских коммунистов осудить сталинские теорию и практику как «сталинизм».

Не пользовалась этим термином и критически настроенная советская интеллигенция: она употребляла слово с архаическим суффиксом — «сталинщина». Звучало оно примерно так, как если бы в Германии кто-нибудь сказал «Hitlerei»; однако семантика русского слова уходит глубже. Все прежние понятия в русской истории, снабженные этим суффиксом (как, например, «аракчеевщина», слово, образованное от фамилии сурового временщика и ставшее синонимом тупого преследования всякого свободомыслия), звучали с оттенком насмешки, даже издевки, так что понятие «сталинщина» плохо сочеталось с официальной линией партийной верхушки, пытавшейся найти золотую середину между «ошибками» и «заслугами» Сталина.

вернуться

5

В пересказе Л. Чуковской.

26
{"b":"912730","o":1}