Первая новость, которую он от него услышал, была такой: роман «Доктор Живаго», работа над которым во время предыдущего пребывания Берлина в Советском Союзе шла полным ходом, закончен. Рукопись Пастернак тайно переправил в Италию, где ее должны издать. Если учесть, что в советских издательствах роман, пройдя внутреннее рецензирование, уже получил около десятка отзывов, в которых именовался «контрреволюционной стряпней» и т. п., можно было примерно догадываться, что начнется, когда книга будет опубликована на Западе.
Правда, главный скандал разразится только два года спустя, когда Шведская академия присудит Борису Пастернаку Нобелевскую премию по литературе; но и сейчас, в эти летние месяцы 1956 года, писатель был взбудоражен сверх всякой меры. Это важно упомянуть потому, что душевное состояние Пастернака, несомненно, оказало определенное влияние на поведение британского гостя.
«Пастернак сказал, — вспоминает сэр Исайя Берлин, — что хотя Ахматова и хочет меня видеть, но ее сын, который был вновь арестован вскоре после нашей встречи, только недавно вышел из заключения, и свидания с иностранцами были бы ей сейчас некстати, особенно потому, что она приписывала яростные нападки Партии на себя, по крайней мере частично, моему посещению в 1945 году. Пастернак сказал, что сомневается, что мой визит причинил ей какой-то вред, но так как она, очевидно, считает, что это так, и ей посоветовали избегать компрометирующих связей, она не может встретиться со мной». До этого момента аргументацию Пастернака можно считать в целом рациональной. Однако потом он добавил: «Но она хотела бы, чтобы я позвонил ей по телефону, — это было безопасно, поскольку все ее телефонные разговоры, конечно же, прослушиваются, так же, как и его собственные».
Странное слово «поскольку» в этой фразе прямо вводит нас в иррациональный мир восточноевропейских страхов. Оно означает примерно следующее: когда твой телефон, твои частные разговоры постоянно прослушиваются спецслужбами, то их бдительность можно легко усыпить, если, не прячась, не прибегая к конспирации, во «всеуслышание» (во всеуслышание микрофонов и «клопов»), без стеснения говорить открыто. Ахматова считала: против подобного бесстрашного поведения власть, как бы решительно она ни была настроена, окажется бессильной. Самого Пастернака теория Ахматовой, по-видимому, несколько сбила с толку, так как он, забыв о логике и смысле, добавил: только пускай Берлин ни в коем случае не звонит ей из посольства или из его, Пастернака, квартиры: звонить лучше всего из уличного телефона-автомата.
Все это нужно иметь в виду, если мы хотим понять психологическую подоплеку того драматического события, которое вошло в поэзию Ахматовой и в литературу о ней под именем «невстречи». Ведь в это самое время Ахматова тоже находилась в Москве, так что с сэром Исайей Берлиным они в принципе могли бы встретиться и случайно, на улице или у кого-то из общих знакомых.
Большинство источников сходятся в предположении: Ахматова отказалась встречаться с Берлиным потому, что опасалась, как бы появление посетителя из Англии не повредило ее сыну, только что выпущенному из лагеря. Хотя опасение это в тот момент было безосновательным, однако беспричинным его назвать нельзя: тот, кто обжегся на молоке, до конца жизни будет дуть на воду.
Когда младший брат Ахматовой, Михаил Горенко, в 1956 году, впервые после нескольких десятилетий молчания, прислал ей письмо из США, поэтесса так испугалась, что обратилась в «Большой дом» (ленинградское управление КГБ) с вопросом, имеет ли она право получать письма из-за рубежа. И успокоилась, лишь получив ответ: да, такое право она имеет. Но в мае 1962 года, когда она уже была признана в Советском Союзе как поэт, она снова прислушалась к совету какого-то чиновника из ленинградского отделения Союза писателей и, под предлогом болезни, отказалась от встречи с американскими журналистами. Даже летом 1965 года, находясь в Оксфорде, на вершине славы, она со страхом думала о том, что по возвращении на родину какой-нибудь работник КГБ будет вежливо выспрашивать ее, как уже было после поездки в Италию, о впечатлениях от поездки на вражеский Запад.
Страх от общения с иностранцами был обычным явлением в советском обществе, зараженном насаждаемой сверху ксенофобией. В этом смысле отказ встретиться с Берлиным был с ее стороны всего лишь рефлекторным проявлением прочно усвоенных, ставших частью натуры норм. Надежда Мандельштам переводит это ее решение в философскую сферу: «Причина „невстречи“ была осязательно реальна: искусственная преграда, воздвигнутая между двумя мирами, глухая стена, непроходимый ров… Люди, которые имели что сказать друг другу, оказались абсолютно разъединенными в пространстве».
Литературовед Эмма Герштейн в своей статье 1995 года высказывает мнение, что встреча была бы вполне возможна. Помешали ей исключительно иррациональные страхи Пастернака, его предостережения, к которым Берлин отнесся слишком серьезно. «Да и, так сказать, — с иронией пишет Эмма Герштейн, — дружеская услуга, оказываемая Борисом Леонидовичем Анне Андреевне, ставила его в неловкое положение. Не менее неловко должен был чувствовать себя джентльмен, которому отказывают в приеме. Тем более что тут была замешана политика, совершенно фантастическая в глазах гражданина одного из самых правовых государств в Европе. Оба собеседника забыли о собственных наблюдениях над советской жизнью, в которой так явственно угадывали присутствие иррационального начала. Но тут верное чувство Истории им изменило, и они искали здравого смысла там, где его никогда не было и быть не могло».
Другой возможной причиной, по которой Анна Ахматова не захотела увидеться с Гостем, могла быть оскорбленная гордость; точнее сказать, горечь любовного разочарования.
Пастернак, опередив Берлина, позвонил Ахматовой и «тактично» предупредил ее: сэр Исайя прибыл в Москву не один, а с леди Берлин, которая, кстати говоря, совершенно очаровательна. После этого и состоялся тот телефонный разговор, в котором сэр Исайя Берлин, судя по всему, учел доброжелательные советы осторожного автора «Доктора Живаго»; хотя как раз для Пастернака-то всякая осторожность была абсолютно бессмысленной: «Доктор Живаго» был уже написан и вывезен за границу. Сэр Исайя Берлин так вспоминает об этом разговоре:
«В тот же день я позвонил ей. „Да, Пастернак сказал мне, что вы в Москве с женою. Я не могу вас видеть по причинам, именно вам хорошо понятным. Мы можем поговорить по телефону, потому что тогда они будут знать о чем. Как давно вы женились?“ — „Недавно“, — сказал я. „А точнее?“— „В феврале этого года“. — „Она англичанка или, может быть, американка?“ — „Нет, полуфранцуженка, полурусская“. — „Ага“. Последовала долгая пауза. „Жаль, что вам нельзя меня увидеть. Пастернак говорит, ваша жена прелестна“. Вновь долгая пауза».
В нескольких разговорах, в том числе во время нашей с ним лондонской встречи, Берлин корректно намекал, что его версия того телефонного разговора отличается от версии Ахматовой. Фактических противоречий между двумя версиями почти нет, но реальна пропасть в том, что касается эмоционального контекста. То, в чем поэтесса призналась 23 августа 1956 года Лидии Чуковской, было ни более ни менее как новым трагическим звеном в длинной цепи трагедий, переполнявших жизнь Ахматовой.
«Один господин — вы, конечно, догадываетесь, о ком речь, вы и двое-трое друзей знают, в чем дело, — позвонил ко мне по телефону и был весьма удивлен, когда я отказалась с ним встретиться. Хотя, мне кажется, мог бы и сам догадаться, что после всего я не посмею снова рискнуть… Сообщил мне интересную новость: он женился только в прошлом году. Подумайте, какая учтивость относительно меня: только! Поздравление я нашла слишком пресной формулой для данного случая. Я сказала: „Вот и хорошо!“, на что он ответил… ну, не стану вам пересказывать, что он ответил…»
Для Чуковской смысл происшедшего не остался тайной за семью печатями. «Она говорила хотя и с насмешкой, но глубоким, медленным, исстрадавшимся голосом, и я поняла, что для этого рассказа о „несбывшемся свидании“ она и вызвала меня сегодня…»