Книга первая
Берег
Первая кровь
В патио старая Франсиска терла в деревянной лохани ночную сорочку дочери и ее простыню.
Моя мать, Фраскита Караско, еще совсем ребенок, ждала, стоя голышом среди ночи в разгаре лета и подтирая пеленкой струившуюся по ляжкам кровь.
Вокруг слов старухи плескалась красноватая вода.
– Теперь ты каждый месяц будешь кровить. А на Страстной неделе я тебя посвящу. Иди ложись, да не запачкай другую сорочку.
Фраскита в ночной тишине расстелила поверх соломенного тюфяка выданную матерью мешковину и улеглась.
Кровь текла, но было совсем не больно. Она и утром будет течь, когда Фраскита проснется? Или вся вытечет во сне, словно из треснувшего кувшина? Кажется, ляжки у нее уже побледнели… Лучше ей не спать, почувствовать, как она умирает…
На рассвете она встрепенулась – так, значит, она еще жива!
В раме окошка виднелись дома Сантавелы, стоявшие чуть ниже и уже подрумяненные робкой лаской вставшего только что солнца. Оно мало-помалу наберется уверенности, и вскоре придется дышать пореже, чтобы, затаившись за выбеленными камнями, до вечера продержаться на запасенной прохладе. И только тогда можно будет, не боясь лучей угасающего светила, смотреть, как оно напорется на лезвие горизонта и, широко разливая предсмертные краски, медленно скроется за большим ножом окровавленных гор. А потом с востока на запад поползет черный, местами побитый молью занавес ночи и, может быть, раскаленный воздух всколыхнется под влажным соленым дыханием. И тогда всей деревне приснится бескрайняя вода, синяя от всех небес, которые в нее смотрелись, – путники, изредка забредавшие в Сантавелу по извилистым дорогам, рассказывали о приливах, о ее ярости и ее красоте.
Фраскита – моя мать – смотрела на камни и высохшие деревья, кольцом охватившие ее мир, и думала, что жить хорошо даже здесь, а ее кровь продолжала течь, но она уже ни о чем не тревожилась, кроме того, как бы не запачкаться.
“Во время месячных не ешь винных ягод и ежевики, не то на лице останутся пятна”. “Помни, что на этой неделе нельзя есть мясо, если не хочешь, чтобы на подбородке выросли волосы!” Того не пей, к этому не прикасайся – советы не иссякали.
Конечно, это не смертельно, но раньше жить было проще.
За те восемь месяцев, что оставались до поста, Фраските ни разу, как она ни старалась, не удалось обмануть проницательности матери, та чуяла приближение крови еще до того, как просочится первая капля, и тотчас спешила с новыми запретами, собранными за три недели у всех деревенских старух.
Больше всего девочка опасалась первого вечера месячных. Мать неизменно являлась к ней в комнату среди ночи, набрасывала ей на плечи одеяло, вела на каменистое поле и там в любое время года мыла, бормоча загадочные молитвы.
А назавтра приходилось как ни в чем не бывало браться за повседневные дела: вставать на рассвете, чтобы подоить коз, разносить соседям молоко, печь хлеб, убирать, потом вести скот на холмы и находить, что ему пощипать среди всех этих камней. Самой же, разумеется, не есть ничего из лучшего, что таит в себе природа, поскольку все, обычно считавшееся полезным, вдруг становилось опасным, когда показывалась кровь.
В отличие от подружек, с которыми она болтала на холмах, – те всем подряд объявляли, что стали взрослыми, – Фраскита ненавидела свое новое состояние, находила в нем одни только неудобства и охотно оставалась бы ребенком.
Но никто никогда не упоминал о ночных молитвах или о посвящении в Страстную неделю. Фраскита не забыла слов матери в ночь первой крови и чувствовала, что рассказывать об этом не должна.
Кому она могла бы довериться?
Она была единственной дочерью. Всех родных со стороны матери вместе с половиной деревни унесла загадочная болезнь. Когда Франсиске было сорок пять и она уже свыклась с тем, что детей у нее никогда не будет, вдруг, против всех ожиданий, ее живот стал расти.
Мать и дочь казались неразлучными, будто спаянными этим чудом позднего рождения. Они долго ходили по дорогам бок о бок, в одном темпе. Сначала мать приноравливалась к детскому шагу, затем поступь делалась все стремительнее – до тех пор, пока мать не выдыхалась, и дочь приспособилась к пределам возможностей усталого тела той, что шла рядом. В детстве Фраскита не могла в одиночку выстоять под взглядом деревни, матери же необходимо было держать девочку при себе, чтобы не усомниться в ее существовании.
Их тела двигались так слаженно, что невозможно было различить, которое из двух задает темп другому.
Фраскита не проболталась о странностях матери, держала накопившиеся вопросы при себе.
С первого дня поста будущую посвященную кормили лишь пресными лепешками, молоком и фруктами. Из дома ее выпускали только к воскресной мессе. Оттого что, выходя за порог, она сжимала в правой руке крохотный крестик из оливкового дерева, а в ботинки мать насыпала ей острые камешки, она выглядела святой.
Ритуал и тайна делали свое дело, и Фраскита в конце концов втянулась в игру. Что с того, что ей больно ступать, что ставни в ее комнате закрыты, что мать заточила ее в темноте и тишине, – она стремилась к высшей цели, к этому посвящению, которое сделает ее женщиной. Цель была уже близка, и Фраскита молилась Богу и Пресвятой Деве с пылом, усиленным постом и одиночеством. В иные дни она даже не сомневалась, что Мария и Ее Сын где-то здесь, и тогда в экстазе, с блуждающим взглядом, падала на колени. В эти благословенные минуты ей казалось, что пустая комната внезапно наполняется их присутствием, Фраскита растворялась в молитвах, возносила их со всем пылом двенадцатилетней девочки, которую несколько недель морили голодом. Она вся уходила в выученные, произнесенные и преподнесенные слова, вся обращалась в уста, тянущиеся к непостижимому.
И сердце тогда билось в такт всему миру, внезапно заполнявшему ее темную каморку. Мир входил вереницей через щели в ставнях и трещины в стенах, вливался в замкнутое пространство ее комнаты, накапливался там, напирал на нее со всех сторон. Она чувствовала, как он бьется в ее грудной клетке и трепещет за ее веками. Сначала врывалось небо с ветрами и облаками, затем шествовали горы, нанизанные одна за другой, словно бусины продернутого под дверью ожерелья, следом за ними шло открытое море, и стены набухали, как промокашки. Все творение собиралось вокруг нее и в ней, девочка становилась небом, горами и морем. Она входила в мир, и мир входил в нее.
Но тут мать открывала дверь – и все исчезало.
Вечер Страстного вторника. Фраскита спит, измученная слишком долгим ожиданием. Мать, выпрямившись, стоит в темноте у постели дочери. Сыплет, что-то бормоча, крупную соль. В нос так и шибает чесноком. Костлявые руки шевелятся над юным, уже припухшим от сна лицом. Сновидения разбегаются. Белые пальцы скользят по лицу. И внезапно в сухой черноте ночи скрежещет голос.
Мертворожденный крик.
Не разбудить бы отца. Тишина.
Материнская пантомима ускоряется.
Фраските и страшно, и смешно. Она, не рассмеявшись, идет в темноте за матерью. Босиком, отяжелевшей в тишине поступью. Следом – легкие тени.
Обе, она и мать, выходят на дорогу, ведущую к кладбищу. Когда они оказываются среди могил, мать снова начинает молиться. Голос льется из нее как вода. Голос наполняет, переполняет рот, выплескивается, она им отплевывается.
Слышится женский крик, и полураздетая пара, сбежавшая сюда, в безмолвие мертвых, подальше от ушей живых, улепетывает со всех ног. Фраскита дрожит, стоя перед женщиной, которая незнакомым голосом на неизвестном языке обращается к своим предкам.
В пустых руках матери появляются две черные повязки.
– Теперь я завяжу нам глаза. Ты должна будешь запомнить все молитвы, какие услышишь. Они появились до первой книги, и мы тайно передаем их от матери к дочери. Это можно делать только на Страстной неделе. Тебе придется выучить их все, и ты в свой черед передашь их тем из своих дочерей, которые окажутся достойными. Молитвы нельзя записывать и нельзя проговаривать про себя. Их произносят вслух. В этом весь секрет. Некоторые из них ты будешь сопровождать действиями, которым я научу тебя позже.