— Ты сначала отбери белье, которое очень грязное, а которое почище — отложи. Мылом намыливай после того, как вещи отмокнут. Намыливай только воротники и там, где грязные пятна, а остальное в мыльной воде отмоется.
Этот урок принес мне пользу. Я скоро приспособился и не тратил зря ни одной крошки мыла.
Работая целый день в сырости, я к вечеру очень уставал. Приходил в камеру, кое-как ужинал, валился на постель и засыпал. Так изо дня в день, пока я не отбыл наложенного на меня взыскания за побег.
— Не делай неудачных побегов, — ворчал я на себя во время стирки.
Жизнь камеры по-прежнему протекала в жарких политических схватках. Выпускаемые иркутскими газетами военные сводки допускались администрацией в камеры, и дискуссии шли на основе свежих материалов о военном и политическом положении страны.
Через шесть недель после окончания работы в прачечной меня вызвали в контору и вручили мне повестку Иркутского окружного суда явиться по делу о подкопе в иркутской тюрьме.
— Через неделю мы вас отправим, — объявил мне дежурный помощник.
Пройтись, встряхнуться было неплохо. Может, и случай удобный выпадет удастся убежать. Однако воспоминания об иркутской тюрьме вызывали болезненную тоску: «Опять придется столкнуться со всем тамошним начальством… И кто знает, чем может кончиться для меня эта новая встреча…»
Отправили всех, кто участвовал в подкопе. Маршрут наш был через Усолье, а оттуда — поездом до Иркутска. Кончалось лето: лес только-что зажелтел, на полях началась жатва. Мы шли, не торопясь, жадно вдыхая смолистый запах лесов. Скоро кончились перелески, и мы вышли к берегу кристально-чистых, сверкающих вод красавицы Ангары.
Паром медленно отвалил от берега: конвой тесно окружил нас на середине парома.
«Знаем, красива ты, — думали мы об Ангаре, — но предательски холодны твои волны, никто не рискнет прыгнуть в них».
А все же тянуло рвануться…
В вагоне нам приказали лечь и не позволяли подниматься, пока не приедем в Иркутск.
В иркутской тюрьме меня посадили в новый одиночный корпус. Этот корпус состоял из множества одиночек-клетушек, пять шагов в длину и три шага в ширину. Потолок можно было достать рукой, пол цементный, стены и потолок белые. Деревянного ничего не было, только камень и железо. Под потолком— окно с толстой железной решеткой. Железные стол и стул прикованы к стене. Прикована и железная койка, поднимающаяся на день. Арестованный лишен возможности лежать днем. В углу — стульчак с ведром. Запрещалось громко читать, разговаривать с самим собой, дремать, сидя на стуле и склонившись на стол. Если вы в таком виде засыпали, надзиратель сейчас же настойчиво предупреждал. Если вы не откликались, открывалась дверная форточка и надзиратель громко окликал:
— Нельзя наваливаться на стол!
А когда вам надоедало молчание и вы начинали громко разговаривать с собой, в «волчок» снова раздавался стук и надзиратель кричал:
— Нельзя разговаривать. Замолчите!
Если вы не слушались, вас оставляли без горячей пищи на карцерном положении на семь суток, на пятнадцать, на тридцать, в зависимости от вашего упорства. Доведенных до истерики связывали.
По тюремной инструкции в этих одиночках могли держать арестантов не больше года. Но администрация легко обходила эту инструкцию: просидевшего год переводили в одиночку обычного типа, держали там месяц, а затем опять переводили в новую одиночку на год.
Жизнь заключенных в таких одиночках регулировалась электрическими звонками. Утром вставать — звонок. Поднять койки, которые автоматически замыкались, — звонок. Поверка — звонок. Окончилась поверка — звонок. Раздача хлеба и кипятка — звонок. Так весь день.
В первые дни меня звонки не тревожили, но потом стали нервировать, впивались в мозг, как острые иглы.
Я знал, что иркутские тюремщики долго меня держать не будут, и не особенно тревожился за свое положение. В первый день, в сумерки, я подошел к окну и стал смотреть на видневшийся клочок неба. Послышался стук в «волчок». Я оглянулся.
— Отойдите от окна. Стоять возле окна нельзя.
— Почему нельзя? — спросил я удивленно.
— Нельзя, — коротко повторил надзиратель, ожидая, когда я отойду от окна.
— А ходить по камере можно?
— Можно.
— И подходить к окну можно?
— Можно. Только стоять у окна нельзя.
Я отошел от окна. Надзиратель закрыл «волчок». Я решил первое время не упираться, а изучить сначала порядок этой «европейской системы», как отрекомендовал мне ее один из тюремщиков. Я решил проверить на опыте, что здесь можно делать и чего нельзя. Стал ходить по камере, очень тихо посвистывая, и, задумавшись, даже забыл о том, что провожу опыт. Через некоторое время стук в «волчок»:
— Свистеть нельзя.
— Но я так тихо свищу, что никого не беспокою.
— И тихо нельзя. Будете свистеть — доложу дежурному помощнику.
Опять хожу. У окна стоять нельзя. Свистеть нельзя. Посмотрим, что можно. Начал негромко читать Некрасова «Кому на Руси жить хорошо». Минуты три читал — ничего… Значит, можно. Хотел уже перестать читать, как опять стук:
— Громко разговаривать нельзя!
Хотя это были только опыты, я начинал раздражаться.
— Как, даже вполголоса разговаривать нельзя?
— Нельзя. Не полагается.
— А я, может, молитву читаю?
— Молитву только во время поверки можно.
— Ну что ж, нельзя, так нельзя…
Утомившись ходить по камере, я сел на стул. Хотелось подобрать усталые ноги, но стул был маленький. Пересел на стульчак. Подогнул ноги, обхватил их руками. Сидел молча. Через некоторое время опять стук в «волчок»:
— Сидеть на стульчаке нельзя, пересядьте на стул.
— Мне неудобно сидеть на стуле, я хочу сидеть здесь, мне тут удобнее.
— На стульчаке сидеть нельзя, перейдите на стул, — настойчиво повторил надзиратель.
Нервы мои стали напрягаться.
— Я не уйду с этого места, — ответил я, — здесь я никому не мешаю.
— Вы не подчиняетесь моему приказу. Я доложу дежурному помощнику.
Форточка закрылась. Надзиратель меня больше не тревожил. На поверке дежурный помощник объявил мне:
— Завтра вы будете лишены горячей пищи. Приказания дежурного должны беспрекословно исполняться.
Я решил ни в какие разговоры с администрацией не вступать, а молча устанавливать в камере свои порядки, невзирая на репрессии.
На следующее утро надзиратель открыл форточку и подал мне воду и хлеб. Я не взял. Тогда надзиратель открыл дверь и поставил хлеб с водой на стол. Я долго ходил по камере и обдумывал создавшееся положение. Надо было готовиться к неизбежной борьбе. Условия новой «системы» требовали от меня новых методов защиты и наступления. В прошлом борьба в иркутской тюрьме проходила в условиях хотя и тяжелого, но беспорядочного режима. Тогда администрация не всегда находила способы систематической борьбы с «непокорными». Теперь же было иначе: тюремщики изводили заключенных, воздействуя на их психику, не выходя из пределов вежливости, без шума, последовательно, по строго выработанному плану. Поэтому и ответная тактика должна быть иная: упорная, спокойная и настойчивая.
За долгие годы тюремной жизни у меня выработалась привычка думать на ходу. Я мог целыми часами шагать по камере, погруженный в думы, не замечая времени. Новая иркутская одиночка была слишком тесна, и долго ходить по ней я не мог. Покрутившись немного, я подошел к окну и, не переставая думать, смотрел на небо. Опять в «волчок» послышался стук надзирателя.
— Отойдите от окна.
Я молча продолжал стоять. Надзиратель повторил: =- Отойдите от окна. У окна стоять не полагается,
Я не отозвался и продолжал стоять.
— Я принужден буду доложить начальнику.
Я продолжал стоять. Надзиратель ушел.
На вечерней поверке дежурный помощник объявил мне, что я вновь лишаюсь горячей пищи. Я ничего ему не сказал.
На следующий день меня вывели на прогулку.
У выхода стояло несколько человек в очереди. Я подошел и стал позади. Открылась дверь, и мы в сопровождении надзирателя вышли во двор. За нами вышел и старший надзиратель. На дворе был небольшой круг для прогулки. Выйдя на дорожку, заключенные пошли по ней друг за другом. Я остановился.