Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Шевелев оказался весьма общительным субъектом. Но все же это был человек чуждых мне убеждений — эсер-террорист. Объединила нас только борьба с тюремщиками, и то ненадолго. Когда его осудили, он заявил: «Баста! Я борьбу прекращаю. Не хочу подвергать себя риску быть выпоротым». И ушел из моей камеры.

Через три месяца я получил передачу. Все продукты были самым тщательным образом измельчены. Чай был развернут. Но бумажка от чайной упаковки осталась. Она-то и содержала письменное сообщение, написанное невидимыми чернилами. Бумагу сначала надо было подержать в воде, а потом медленно сушить над лампой. На бумажке проявился мелкий цифровой шифр. Переданное через надзирателя слово «капцал» было ключом к шифру. В письме сообщалось, что генерал-губернатор Селиванов торопит с завершением следствия по моему делу. Следователь представил дело прокурору, но прокурор вернул его ввиду скудности показаний. В том же письме сообщили, что переданы пилки, спрашивали, получил ли я их. Сообщалось, что начатая мной работа среди солдат продолжается. Спрашивали, не следует ли организовать побег, если мне грозит опасность.

Письмо меня обрадовало. Приятно было, что охранка не нашла следов нашей организации.

В одной из одиночек сидели трое приговоренных к смертной казни. Однажды ночью в наш коридор ввалилась толпа надзирателей. Хотя шли они молча, но топот многих ног поднял всех спавших. Раздался возглас: «Ведут вешать!»

Одиночки сразу же взорвались криком:

— Палачи-и-и-и! А-а-а-а! Па-ла-чи-и-и-и!

Я выбил табуреткой окно и, взобравшись на стол, закричал во двор тюрьмы. Тюрьма мигом проснулась, разнесся гул, а потом многоголосый рев. Смертников поволокли по коридору. Они полузадушенно кричали:

— Проща-а-ай!

Всю ночь гремели кандалы по одиночкам и слышались возбужденные голоса.

Сделав свое дело, тюремщики толпой прошли с места казни в контору.

Из общих камер им кричали:

— Па-ла-чи-и-и!

Борьба с администрацией продолжалась с прежним упорством. Магуза, как и раньше, заходил во время поверки и произносил свое неизменное «здарова!». Встречаемый презрительным молчанием, он награждал арестантов трехсуточным карцером.

Получил я еще одну передачу. Ни одной бумажки в ней не оказалось. Это меня встревожило: нет ли провала? Особенно смутила меня махорка, которую надзиратель высыпал прямо на стол. Я не курил. Махорка, повидимому, имела какое-то особое значение.

Я подозвал надзирателя и попросил его зайти к брату и сообщить, что передачу я получил, но пусть махорку мне не посылают: ее рассыпали и перемешали с чаем.

На следующем дежурстве надзиратель сказал мне:

— Ваш брат передал, что второе письмо он послал, но, видимо, его не пропустили. Бывает это у нас, не пропускают.

Стало ясно, что шифровку перехватили. Это вскоре же подтвердилось.

Приехал инспектор тюрем Гольдшух. В генеральской шинели, окруженный свитой тюремщиков, он шумно шествовал по коридору. Войдя в нашу одиночку, он выпятил грудь и приветствовал нас:

— Здорово!

Мы ничего не ответили.

— Обыскать!

Надзиратели бросились нас обыскивать. Стащили с нас верхнюю одежду, белье и голых вывели в коридор. Гольдшух порвал по швам мои штаны и кальсоны.

Надзиратели отдирали от печи железную обшивку, отрывали на полу плинтусы. В коридоре было холодно, и мы с Шевелевым щелкали зубами.

Гольдшух покрикивал на надзирателей и сам заглядывал в каждую щелку. Я обратился к нему:

— Вы, господин инспектор, пальчиком, пальчиком в параше, может, там что нащупаете…

— Молчать! Я еще покажу тебе кузькину мать! В карцер их! В холодную!

— Голыми, вашбродь? — обратился к нему старший надзиратель.

— Принесите им бушлаты и штаны. В пустую одиночку их!

Нас голыми втолкнули в холодную одиночку. Окна в ней были разбиты, и мороз стоял, как на улице. Нам бросили грязные брюки и бушлаты. Без белья они не грели. Мы бегали по карцеру, садились в угол, прижавшись друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Вечером нам дали хлеба, холодной воды и лампу. Ночь просидеть здесь было немыслимо: можно было замерзнуть. Шевелев стал бить ногами в дверь. Пришел старший и пригрозил, что если мы будем шуметь, нас свяжут.

— Стой, — сказал я, — стуком их не прошибешь, давай иллюминацию устроим.

Я начал ломать ящик, в котором стояла параша, и складывать щепки посредине одиночки. Щепки облили керосином из лампы и подожгли. Костер запылал, распространяя приятное тепло. Мы сели на корточки и отогревались. Загорелся деревянный пол. Сильный свет и поваливший в окно дым вызвали тревогу. Раздался свисток, поднялся шум, беготня. Надзиратели толпой бросились в нашу одиночку. Мы спокойно сидели возле костра и грелись. Надзиратели подхватили нас и выволокли в коридор. Начальник приказал поместить нас в прежнюю одиночку. Мы, удовлетворенные результатами борьбы, улеглись спать.

СУД

В октябре 1911 года меня опять вызвал следователь и объявил, что дело мое закончено и передается военному прокурору. В декабре я получил обвинительный акт, в котором указывалось, что меня предают военному суду с применением 279-й статьи, предусматривающей смертную казнь.

После вручения обвинительного акта меня вызвали для ознакомления с делом. В деле я обнаружил шифрованное письмо с припиской департамента полиции: «дешифрованию не поддается». Полицией к моему делу был «пристегнут» какой-то Тотадзе.

В феврале меня повели в суд. Видимо, опасаясь возможности побега, конвой был дан усиленный, человек двенадцать. Сопроцессник мой был маленький, щупленький человек. Он все время охал и разводил руками.

Суд состоялся под председательством генерала Староковского. На суде я сделал лишь одно заявление, что «человека, привлекаемого со мной, я не знаю и он в моем деле не участвовал».

Меня приговорили к смертной казни, а Тотадзе оправдали.

В тюрьму меня вели уже одного. С полдюжины надзирателей встретили меня, переодели во все новое, заковали в ножные кандалы и надели на руки стальные наручники.

В камере переменили все белье, положили на койку новый матрац и одеяло.

Надзиратели ушли. Настала тишина.

Я стал ходить по камере. Кандалы глухо звенели.

Появилось желание стряхнуть, сбросить какое-то новое ощущение, уже начавшее тяготить меня. «Что это? — думал я. — Не упадок ли духа? Нет. Я чувствую себя спокойным…»

Эта самопроверка вызвала во мне чувство неловкости. Мне стало как будто стыдно того, что я прислушиваюсь к своим мыслям. Но быстрый поток дум не прекращался, не останавливался.

Пришли на память слова Некрасова:

Иди в огонь за честь отчизны, За убежденье, за любовь…

Иди и гибни безупречно.

Умрешь недаром: дело прочно, Когда под ним струится кровь.

«Что изменилось? — задавал я себе вопрос. — Ведь я и до суда знал, что повесят. Какое же новое чувство развилось во мне? Чувство смертника? Да. Это чувство человека, ожидающего установленного смертного ритуала…»

Я медленно ходил по одиночке, цепи на ногах глухо звенели. Неудобно было рукам, стянутым короткими стальными наручниками. Прислушиваюсь к нарождающемуся новому чувству. Появилось желание потянуться, как после сна, сбросить с себя что-то гнетущее… Что-то во мне изменяется? Прислушиваюсь. Нет, все то же…

Однако не все было «то же». Новое чувство росло и охватывало. Ведь впереди смерть: не внезапная, в бою, в борьбе, а подготовленная, с установленным ритуалом и установленной формой удушения… Чувствую, что вступаю в область таких ощущений, каких в иных случаях не бывает…

Вечером на поверке Шеремет меня не приветствовал, а быстро пробежал мимо. Зато он приказал произвести у меня тщательный обыск. Отобрали даже ремень от цепей. Без ремня ходить по камере стало трудно: цепи волочились по полу, неприятно гремели и больно били по ногам. Я лег на койку и скоро заснул. Утром проснулся от стука форточки — шла поверка. Вчерашнего чувства уже не было.

«Ну и хорошо. Что тут мудрить? — решил я. — Повесят — ладно… Не повесят — будем бороться дальше».

51
{"b":"911793","o":1}