Со мной сейчас был и Моня-Зубатов, и Енох. Мими где-то носило уже третий день.
— Какая-то дичь вокруг происходит, — пожаловался Моня, ёжась и зевая. Он отправился со мной в обычном костюме полувоенного образца, которые любил носить Зубатов. Пальто он легкомысленно отверг, невзирая на мой совет. А день сегодня выдался ветреный и холодный. И вот теперь Моня мёрз в теле Зубатова, словно цуцик.
— Сам виноват, — отрывисто бросил я, остановился напротив того места, где ровно полторы недели назад было жертвоприношение, и спросил. — Ты ничего не чувствуешь?
— Чувствую, — тихо признался Моня.
— Что чувствуешь? — вскинулся я.
— Холод чувствую. Сырость. И спать охота, — признался Моня, а мне захотелось его стукнуть.
Енох, который продолжал дуться, что сперва не ему, а Моне дали живое тело, а потом так вообще на Мефодия не взяли, не выдержал и едко добавил:
— А я ведь говорил, что надо было меня в Зубатова закидывать. Он же злыдень.
— Кто злыдень⁈ — возмущённо вскинулся Моня.
— Ты злыдень и есть, — спокойно, как ни в чём ни бывало, продолжил Енох, — только бухать и баб водить можешь.
— Между прочим я Генку от Мефодия спас! — заверещал возмущенный Моня.
— Ты ценного свидетеля убил, — не повёлся Енох, — и теперь Генка вынужден всю информацию заново собирать. По деревням шляться в такую непогоду.
— Можно было дождаться, когда распогодится, и потом сюда идти, — проворчал Моня, кутаясь в тоненький пиджачок.
— Потом Гудков ещё что-то придумает, — возразил Енох.
— А ну тихо! — рыкнул я, — вы слышали?
Призраки стихли и начали прислушиваться.
В почти абсолютной тишине (в Хохотуй жители так и не вернулись, а из соседнего хутора наведались и забрали всё, что можно). И вот теперь деревенька зияла окнами без стёкол, лишь в крайней избе периодически начинали хлопать ставни под порывами ветра, так как металлические крючки-держатели тоже спёрли. Так вот в тишине послышался какой-то звук.
— Кажется, чихнул кто-то, — задумчиво отметил Енох.
— А я вот думаю… — начал Моня, но я резко перебил:
— Тихо ты!
Моня обиделся и надулся. А Енох сказал:
— Вроде воооон там! — и махнул рукой по направлению к небольшой покосившейся избушке с забитыми крест-накрест окнами. Она была аж чёрной от старости и вросла в землю почти по подоконник.
— Кстати, — шепотом сказал я, — мы в прошлый раз, когда деревню обходили, туда не дошли.
Звук повторился.
— Точно там кто-то есть, — сказал Енох и полетел в разведку.
Я хотел сказать, чтобы поосторожнее, но не успел.
— Сейчас всё задание завалит, — злорадно сказал Моня.
Но я не стал ему отвечать и одноглазый опять надулся:
— Ты к Еноху благоволишь. А вот ко мне предвзят! — выпалил он и пошел к избушке.
Я заторопился следом. Ведь вспугнёт, кто бы там ни был.
У забора появился Енох с выпученными глазами и сказал:
— Там дедок какой-то. Странный.
— Почему странный? — удивился я.
— Сам посмотри! — сказал Енох и просочился сквозь стену.
Мы с Моней-Зубатовым открыли хлипкую калитку и вошли во двор. Моня попёрся сразу к двери, а я обратил внимание, что весь двор густо зарос глухой крапивой и мятликом.
— Что не так? — спросил Енох, заметив, как я рассматриваю двор.
— Здесь никто не ходит, — тихо сказал я. — На траву посмотри.
— Ну так может потому, что старый он, болеет.
— И что? Даже в нужник не ходит? Воду не носит? — хмыкнул я и пошел вслед за Моней.
Моня постучал. Но на стук никакого отзыва не было.
— Глянь, что там! — велел я Еноху и тот опять просочился внутрь.
Моня загрюкал опять.
— Ну что? — спросил я, когда Енох появился.
— Напугался дед, — ответил тот, — сидит на печи, съежился весь.
— Пошли! — велел я Моне, и мы вошли в дом.
— Здорово, дедушка! — громко сказал я. — Не пугайтесь. Комсомольцы мы. Из Хлябова. Агитацию проводим.
Из-за печи послышался надсадный кашель.
— И вам подобру-поздорову, — замызганная занавесочка дёрнулась и из-за неё опасливо показалась заросшая седой щетиной голова со всклокоченными нечёсаными волосами, сбитыми в колтуны.
— Вы тут живёте, дедушка? — спросил я.
— Агась, туточки и живу, — закивал дед. — Всю жизнь живу. Хохотуевские мы. И отец мой здесь, в Хохотуе, жил. И дед жил. Бабка, правда, пришлая была, из Калиновки.
— Один живёте? — опять спросил я.
— Агась, один, — словно китайский болванчик, закивал старик, — как Глафира моя переставилась, царство ей небесное, так один и живу. Сперва Марфа, кума, хотела со мной жить. Но я не пустил. Неча!
Моня хмыкнул, явно не разделяя аскетического мировоззрения старика, но я быстро задал следующий вопрос, пока он не влез с неуместными комментариями:
— А недавно не слышали ли чего необычного? Ничего в деревне не случалось?
— Недавно, это когда? До или после Революции? — задумался старик.
— Да недели полторы назад, — пояснил я.
— Полторы, говоришь, — наморщил лоб дед так, что его кустистые брови совсем сошлись на переносице, и вдруг сказал, — слышь, сынок, а табачку нету у тебя? Или хоть махорочки?
После попадания сюда я понял, что табак и махорка — это была наиглавнейшая валюта среди простого люда. С деньгами в народе было не ахти, а самогон выпивался сразу. Поэтому приучил себя носить одну-две пачки папирос или брикет махры.
— Папиросы есть, дедушка, — протянул я пачку ему.
— А ты выйми мне, — попросил старик, демонстрируя дрожащие узловатые пальцы.
— Да вы всю пачку забирайте, — сказал я, но вынул одну папиросу и протянул старику вместе с пачкой.
— Это всё мне? — оживлённо обрадовался старик и добавил, — а огоньку не будет? А то я пока кресалом выжгу.
— Да уж, — сказал Моня, бросая глубокомысленные взгляды на холодную печь, которую явно не топили очень давно.
— Держите, — я зажёг спичку и дал деду прикурить.
— Красота какая, — аж зажмурился от удовольствия дедок, выпуская клуб ароматного дыма, — я уже давно без курева сижу.
— А вы сами здесь сидите? — спросил я.
— Сам сижу, — кивнул дед.
— А едите что?
— Ем, — согласился старик.
— А что едите? — опять повторил я, — у вас печь холодная. Печь не топите? Как варите еду?
— Зачем варить? Так Варька же приносит, дочка моя, младшая, — дед смачно выпустил струю дыма. — Катерина, старшая, вишь ты, за матроса замуж вышла и в Кронштадт уехала. А Варька тут осталась.
— А как она приносит, если весь двор травой зарос? — не удержался Моня. — По воздуху летает, что ль?
Дед аж дымом закашлялся. Прокашлявшись, ответил:
— Так она с огорода по меже заходит. Ейный дом с моим огородами жеж стыкуется. Так потому она оттудова и приносит. А зачем ей по улице обходит? Далеко же так. А ей и так некогда. Две коровы у неё и яловая тёлка. И ребятишек семеро. Некогда ей.
Звучало вполне логично, поэтому я повторил вопрос:
— Так что, вы говорите, слышали, дедушка?
— А туточки люди приезжали, — степенно, не торопясь, начал дедок, — как вы комсомольцы, только главнее…
— Коммунисты? — уточнил Моня, дедок завис, а Енох сердито шикнул на него.
— Так что там было? — попытался направить мысли старика в конструктивное русло я.
— А, так я ж говорю! — внезапно рассердился старик, — были они, да.
Он опять надолго задумался, а я укоризненно взглянул на Моню.
Тот опять надулся и вышел из избы.
— Вы их видели? — опять спросил я.
— Кого? — удивился дед.
— Людей этих. Городских. Ну, которые главнее, чем комсомольцы, — напомнил я.
— Да кто ж нынче главнее комсомольцев, сынок? — удивился дед и внезапно рассердился, — ты мне тут зубы не заговаривай! Контра! Мы в семнадцатом таких по степям знатно погоняли! Мне лично Дыбенко руку пожал! Так-то!
Дед опять закашлялся. Пока он кашлял, дверь скрипнула и заглянул Моня-Зубатов:
— Генка! — напряженным шепотом сказал он, — выйди на минутку.