Но 200 лет спустя, в трезвомыслящем XIX в., мечты Уилкинса выглядели не более чем причудливая, даже дикая нелепица. Сравнивая с ними теорию Дарвина, Седжвик целился в чувствительную точку.
Я не случайно так подробно остановился на письме почтенного геолога. В нем, как в микрокосме, содержались основные мотивы нападок на дарвинизм, которые будут повторяться – в разных вариациях – очень долгое время, а некоторые доживут и до наших времен. Так что уже спустя несколько дней после выхода своего труда Дарвин вполне мог представить себе, как и за что его станут критиковать.
Ну и финальный аккорд: в конце письма, где Седжвик переходит к делам житейским (здоровье, преподавание), он выдает себе такую характеристику – «потомок обезьяны и Ваш старый друг». Здесь впервые мелькнула ехидная морда той «обезьяны», что уже совсем скоро намертво прицепится к имени Чарльза Дарвина и его эволюционной теории.
Но, черт возьми, в «Происхождении видов» нет ни единого конкретного утверждения об эволюции человека, его обезьяноподобных предках, вообще ничего, что могло бы смутить богобоязненных леди и джентльменов! Нет «обезьяны». Нет призывов к атеизму, опрокидыванию морали и прочих нехороших вещей. Дарвин десятой дорогой обошел взрывоопасный вопрос о возникновении вида Homo sapiens, отметив лишь, что его теория, возможно, прольет «много света» на эту загадку{40}. Однако подобное умолчание не могло обмануть проницательного читателя. «Обезьяна» все-таки была, но пряталась она не в самой книге, а в тех потенциальных выводах, которые из нее следовали. И Седжвик, и другие натуралисты, и даже далекие от естественных наук образованные люди прекрасно поняли суть «опасной идеи Дарвина», к чему она с неизбежностью приводит.
Конечно, Дарвин отказался обсуждать вопрос о человеке сознательно и вовсе не по неведению. Напротив, он уже давно знал ответ. Об этом свидетельствуют его записные книжки, которые он вел в 1837 и 1838 гг. Уже тогда Дарвин понимал, что человек – такой же продукт биологической эволюции, как миллионы прочих видов, возникших вполне естественным путем, а не сотворенных чудесным образом. Но время выступать с открытым забралом еще не пришло. Надо было посмотреть, как примут его эволюционную концепцию коллеги-натуралисты, какие научные аргументы против нее выдвинут. Короче говоря, дождаться, пока стихнет первая, самая острая фаза дискуссии о новорожденной теории, и в зависимости от ее итогов думать, как высказываться дальше.
Язвительный Седжвик выражал мнение старшего поколения натуралистов, консервативного и набожного. Сторону Дарвина приняли в основном его ровесники и ученые помладше. С 1859 по 1870 г. его теория выдержала первый натиск критики, окрепла, завоевала большое число сторонников как в Великобритании, так и за рубежом. Появление человека стало обсуждаться как научная, а не богословская проблема. Только в 1871 г. Дарвин наконец определенно, в своем фирменном стиле, высказался по этому поводу – опубликовав обстоятельный, академичный по тону трактат, содержавший все известные тогда факты о естественном происхождении и эволюции человека разумного. Книга называлась «Происхождение человека и половой отбор».
Одной из ее центральных мыслей было то, что человек и животный мир не разделены какой-то глубокой, непреодолимой пропастью, а составляют единое целое, связаны непрерывной цепью родства. То, что по строению тела человек очень близок к другим приматам и вообще млекопитающим, хорошо знали зоологи еще в середине XVIII в.{41}, но Дарвин «посягнул» на более важные вещи. Он осмелился утверждать эволюционное, естественное происхождение человеческой морали, духовности, сознания – тех черт, которые традиционно мыслились как «божественное» начало в человеке, резко и безоговорочно отделяющее его от всех других животных, какими бы человекоподобными они ни были. Слова, сказанные Дарвином, не допускают никаких двусмысленных истолкований:
Как бы ни было велико умственное различие между человеком и высшими животными, оно только количественное, а не качественное (курсив мой. – М. В.). ‹…› Чувства и впечатления, различные эмоции и способности, как любовь, память, внимание, любопытство, подражание, рассудок и т. д., которыми гордится человек, могут быть найдены в зачатке, а иногда даже и в хорошо развитом состоянии у низших животных{42}.
Эволюционная концепция Дарвина, если применять ее строго последовательно, должна быть приложима и к человеку. Если нет непреодолимой пропасти между ним и животными, значит, Homo sapiens – тоже член животного царства и, вероятнее всего, возник в соответствии с законами эволюции, имел долгую и сложную историю, а не объявился в кущах райского сада в раз и навсегда готовом облике. Места для сверхъестественного Творца в его истории просто не находится. Можно, конечно, допустить, что в какой-то момент антропогенеза имело место божественное вмешательство (или, по осовремененной версии, прилетели инопланетяне «и все сделали») и из перспективной, но все-таки «безмозглой» и «бездушной» твари возникло такое чудо, как человек разумный. Но возьмется ли трезвомыслящий биолог точно определить ту точку развития, в которой в естественное течение событий вмешался кто-то свыше? Все рассуждения об этом по своей достоверности едва ли отличаются от гадания на кофейной гуще. Или же нам придется отказаться от базовых принципов естествознания и допустить возможность Чуда. Но, допустив его единожды, мы можем поддаться соблазну объяснять таким образом все, чего мы в данный исторический момент не понимаем. Это уже совсем не научное познание, и называть его придется по-другому.
Вот что сразу поняли в викторианской Британии биологи, геологи, священники, философы, журналисты – все, кто взял на себя труд ознакомиться с довольно объемным и написанным сухим научным языком дарвиновским трактатом. Человек – хотя в «Происхождении» об этом напрямую не сказано – это не какой-то особый, выделенный, вид, не центр творения и уж тем более не «образ и подобие Бога». Человек – всего лишь один из множества видов живых существ, населяющих нашу планету, и в его появлении нет ничего чудесного.
Мы сегодняшние настолько привыкли к идее эволюции, что нам трудно себе представить, каким потрясением она должна была стать для добропорядочных англичан, воспитанных в религиозных традициях, и какая интеллектуальная смелость требовалась от Дарвина, чтобы решиться на публикацию столь провокативной книги.
⁂
Однажды мне попалась на глаза цитата из работы замечательного историка Арона Гуревича, размышлявшего о «категориях средневековой культуры». По его мнению, невозможно понять Средневековье и людей того времени, оперируя расхожими представлениями о том, что тогда царило невежество и мракобесие, поскольку «все верили в Бога». Без этой «гипотезы, – продолжает автор, – являвшейся для средневекового человека вовсе не гипотезой, а постулатом… он был неспособен объяснить мир и ориентироваться в нем. То была – для людей Средневековья – высшая истина, вокруг которой группировались все их представления и идеи, с которой были соотнесены их культурные и общественные ценности…»{43}.
Но только ли к людям Средневековья это приложимо? Можно сказать, что и подавляющему большинству современников Дарвина, как в Англии, так и в других странах Европы, вера в существование благого, премудрого и всемогущего Творца, создателя всей природы и человека, дарователя мудрости и морали, представлялась чем-то само собой разумеющимся. Эта вера не нуждалась в особых доказательствах, как истина, в которой могут сомневаться лишь недалекие и ограниченные люди. Отец Дарвина любил вспоминать некую знакомую даму, выдвигавшую такой неотразимый аргумент: «Доктор! Я знаю, что сахар сладок во рту у меня, и [так же] знаю, что мой Спаситель существует!»{44} Назовем это Божественной аксиомой.